- Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю - больше.
- Так и сказал, - он смеялся, смахивал слезы. - А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: "Займите дачу Каменева" и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.
Усадил на колени.
- Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.
- Женя подарила. "Мицуко" называются.
- У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.
- На Сампсониевском. Конечно, помню. "Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад".
- Чувствуешь? Сейчас тоже самое.
- Я не могу. Надо заниматься дипломом.
- Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.
- Дети спят.
- А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.
"Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!"
- Давай, Таточка!
Очаровательные глазки
Очаровали вы меня
В вас много жизни, много ласки,
Как много страсти и огня.
- Теперь я.
Каким восторгом я встречаю
Твои прелестные глаза,
Но я в них часто замечаю,
Они не смотрят на меня, - пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.
Что значит долго не видаться,
Как можно скоро позабыть,
И сердце с сердцем поменяться,
Потом другую полюбить.
- Истинный песнопевец, - прошептала Мяка, остановившись в дверях.
Он погрозил ей пальцем и вступил снова.
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я все отдам тебе земное,
Лишь только ты люби меня.
Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом:
Да я терпела муки ада
И до сих пор еще терплю,
Мне ненавидеть тебя надо,
А я, безумная, люблю.
Было понятно: пьян, отсюда сентиментальность и пение среди ночи, но сердце сжалось от незатейливой песенки, и на глазах выступили слезы.
Она торопливо унесла поднос на кухню. Каролина Васильевна стояла, прижав руки к груди, растроганно улыбаясь.
- Как же вы прекрасно поете вместе. Прекрасная пара, вы просто созданы друг для друга.
- Мы просто много выпили, - она поставила поднос на стол. Подошла сзади, погладила плечо сухощавой, с высокой затейливой прической, добрячки и чистюли, деликатнейшей и умнейшей домоправительницы своей. Тихо сказала:
- Каролина Васильевна, все может случиться. Вы и Мяка... Не оставляйте детей, дайте мне слово.
Не оборачиваясь, Каролина поймала ее руку.
- Я даю вам слово. Если вам это важно, его даю.
Это все - безумие. Это пение, этот ужин, этот поцелуй на ночь. Между ними теперь лежит тайна. Они притворяются, делают вид, что не знают об этом, она тоже научилась притворяться.
Притворяется, что не читала его тезисов к пленуму ЦК, и он притворяется, будто случайно оставил их на письменном столе.
"Такого ггнуснейшего документа не выпускала ни одна группа", она знает, о каком документе идет речь, этот документ, отпечатанный на папиросной бумаге лежит в ее спальне за зеркалом в золоченой раме. Его надо уничтожить, но рука не поднимается, потому что... потому что, может быть, это единственный экземпляр, единственная память о людях, о лете в Харькове, о мечтах, надеждах...
Сергей Миронович ничем не выдал, что они видались две недели тому назад. Пел, ел, смеялся. Невозможно было поверить, что это он неожиданно возник из тени руин Храма Александра Невского, подошел к ней.
- Что случилось?
- Где ваш шофер, охрана?
- Там! - он неопределенно махнул рукой. - Вы не хотите, чтоб о нашей встрече знали, знать не будут.
Она просила срывающимся голосом, чтоб помог. Смотрел, прищурившись, изучающе, сказал неожиданное:
- Надо было оставаться в Ленинграде. Хорошо. Дело прошлое. Я буду защищать Рютина, я намерен это делать и без вашей просьбы: он слишком видная и яркая фигура, чтобы его приговаривать к расстрелу.
- Как к расстрелу?!
- Я знаю мнение Иосифа. Но я знаю и мнение Серго, и Валериана, мы будем против высшей меры. Молотов и Каганович - за, или воздержаться, на всякий случай.
- Вы читали документ?
- Хотите знать, читал ли я нелестные слова о себе? Читал. Ну и что, я не барышня, губки не надуваю.
Они действительно проголосовали втроем против Иосифа, и действительно Молотов и Каганович воздержались. Это было на политбюро, Мироныч еще что-то сказал в том коротком разговоре, но она не поняла, не запомнила, кажется, "Дело это серьезное" или "Тут будут серьезные последствия для всех, кто причастен".
Она причастна, но последствий не боится, и потому что сил терпеть уже больше нет, и потому что заслужила, зачем же делать для нее исключение? Исключение все-таки есть, иначе как понимать загадочную фразу Стаха и то, что вернул ей записную книжку. Только так.
Началось с пустяка. Они почти не разговаривали, а тут Клавдия Тимофеевна Свердлова пристала, чтобы поинтересовалась у Иосифа, можно ли ей написать его биографию для детей. А еще лучше - устроить ей встречу. Иосиф рявкал что-то нечленораздельное, она довольно спокойно заметила, что даже градоначальника в девятьсот пятом принимал жен арестованных, например, ее мать.
- Но я же азиат и держиморда, - процедил он. - Куда мне до Бакинского градоначальника.
Пришлось самой написать записочку: мол, Иосиф Виссарионович очень занят. Записочка сидела занозой, может, потому, что сама когда-то обращалась к Свердлову насчет квартиры. Он принял и помог. И в один день сошлось все. Записочка, арест Каюровых и унизительный эпизод на кухне.
Он не разговаривал и не давал денег, просить ни за что не хотела, а цены выросли неимоверно. Масло теперь стоило 45 рублей. Москва голодала. Каролина Васильевна деликатно заметила, что масло заканчивается, осталось только детям на завтрак. Талоны в спецраспределитель были у него.
К ужину пришел Стах. Приехал по каким-то делам в Москву. Осторожно говорил о голоде на Украине, она заметила, что и в Москве ненамного лучше. Стах поднял брови: "Я здесь такого не заметил. Молотов немного переборщил".