дожди и пенности, влюбившие в себя.
В тебе увидел суть, а после – маму чада,
что я вдвоём хочу родить, любя.
Лианы рук нежнее материнских,
желанней божьих, ласковей иных.
Узор души загадочно-персидский,
какой без злоб, утаек и вины.
Причинный стан, какой желаю трогать,
любуясь им, писать холсты стихов.
С тобой открыл в себе орла и Бога!
В твоих очах слиянье муз, богов!
Лицо рубинами и малою скалою,
и парным хризолитом в такт награждено!
Надеюсь, что единственной судьбою
тебе со мной быть рядом суждено!
Просвириной Маше
Свидетель
Все лица – бутоны озябшей печали.
Рубцуется болями, хмуростью лоб,
бредя от той розовой щели начала,
навек обретая болезни и горб.
Пудовые цепи народов уставших
крадутся, толпятся, шуршат и молчат,
что с видом унылым и тучным, страдавшим
с собою таскают бутылки, щенят.
Пылится тут иней – морозная сода,
и порох земельный сыреет вовсю,
засорами полнятся трубы, проходы,
а воздух приблизился вонью к овсу.
Трамвайные кольца кромсают трудяги,
тем рушат союзы и рельс, и колёс.
Питаются ливнями стоки и флаги.
Везде замедляются радость и рост.
Летают повсюду газетные тряпки,
помятых стаканов снежки и комки.
И мусор взошёл на затоптанных грядках.
И уши вновь мучают насморк, гудки.
Вокруг побледнение, сырость и скука.
Попадали слабые люди, сучки.
Уже не течёт всеохочая сука,
и псы уж попрятали внутрь стручки.
Тут каждый примерил обличие гада,
в котором жить будет, сцепив желваки.
Я – лишний смотритель осеннего ада.
Я – новый свидетель извечной тоски.
Городская осень
Гундосят мокрые, сопатые носы.
В лимонно-глиняном желе увязли мухи.
Дождь – вертикальный, быстрый акт росы,
что чаще тихая, бесшумная для слуха.
И ковыляет стих, теряя нужный ритм.
Дрянной пейзаж и пасмурны портреты.
На всех коврах листвы и троп, и плит
лежат людские, псиные котлеты.
Цветными кляксами разбитое вино.
Домов курятники. Стоят, бегут ли куры.
Вокруг так жёлто, зелено, черно
горят вовсю деревьев абажуры.
Сигнальный гул коробит тучный мозг.
И нет вокруг улыбчатых и граций.
И увернувшись от ветвистых розг,
я слышу хрип и кашель ртов и раций.
Лягушки-детки, кваканье старух,
и возле жаб сынишки, папы, дочки.
Ненужный шум, жужжанье мерзких мух.
Тут голубей раздавленные кочки.
Вбирают воду язвы всех дорог.
Вся флора гибельно и тающе беднеет.
Повсюду хладь и синь джинсовых ног.
Одежды шлюх, бомжей опять плотнеют.
И чтоб расправить крылья меж весны,
здесь прячется народ в желаемый свой кокон.
И на берёзе ветка длинной желтизны,
как в волосах моих белеет стройный локон.
И это видит самый дальний Бог,
вдали от хмурости и ливней, и прохлады,
и курит скрученный, немного горький рог,
смотря на осень – на осколок ада.
Женщина самая
Дива с апрельской, желанною кожей,
с даром объятий, что лучше врачей,
нравом мечтательным, чистым, пригожим,
с милой сердечностью, маком очей,
с поиском сути огромной вселенной,
с важным имением чувств и тепла,
с ясной душой, материнской, безленной,
вкусными соками, знаньем добра,
с чудами, лёгкостью феи, принцессы,
с цветом земных и небесных светил,
с чарами вод, распусканий и леса
встретилась мне, и её полюбил!
Просвириной Маше
Черепки – 18
Освободив от пряток, страха, ото лжи
перед родными, толпами, собою,
ушла, дав волю клеткам дум, души…
Благодарю! Не смог бы так с тобою.
***