– А как же наши пехотные офицеры, – сказал Калугин, – которые живут на бастионах с солдатами, в блиндаже и едят солдатский борщ? Как им-то?
– Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить, – сказал Гальцин, – чтобы люди в грязном белье, во вшах и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme[37], – не может быть.
– Да они и не понимают этой храбрости, – сказал Праскухин.
– Ну что ты говоришь пустяки, – сердито перебил Калугин, – уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что наши пехотные офицеры хоть, правда, во вшах и по десять дней белья не переменяют, а это герои, удивительные люди.
В это время в комнату вошел пехотный офицер.
– Я… мне приказано… я могу ли явиться к ген… к его превосходительству от генерала N? – спросил он застенчиво, кланяясь.
Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть, не обращая на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посредине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной.
– По крайне нужному делу-с, – сказал офицер после минутного молчания.
– А! так пожалуйте, – сказал Калугин, надевая шинель и провожая его к двери.
– Eh bien, messieurs, je crois que cela chauffera cette nuit[38], – сказал Калугин, выходя от генерала.
– А? что? что? вылазка? – стали спрашивать все.
– Уж не знаю – сами увидите, – отвечал Калугин с таинственной улыбкой.
– И мой командир на бастионе, стало быть, и мне надо идти, – сказал Праскухин, надевая саблю.
Но никто не отвечал ему: он сам должен был знать, идти ли ему или нет.
Проскухин и Нефердов вышли, чтоб отправиться к своим местам. «Прощайте, господа». – «До свиданья, господа! Еще нынче ночью увидимся», – прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Нефердов, нагнувшись на луки казачьих седел, прорысили по дороге. Топот казачьих лошадей скоро стих в темной улице.
– Non, dites moi, estce qu’il y aura véritablement quelque chose cette nuit?[39] – сказал Гальцин, лежа с Калугиным на окошке и глядя на бомбы, которые поднимались над бастионами.
– Тебе я могу рассказать, видишь ли… ведь ты был на бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он был только раз на четвертом бастионе.) Так против нашего люнета была траншея, – и Калугин, как человек неспециальный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал, немного запутанно и перевирая фортификационные выражения, рассказывать положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.
– Однако начинают попукивать около ложементов. Ого! Это наша или его? вон лопнула, – говорили они, лежа на окне, глядя на огненные линии бомб, скрещивающиеся в воздухе, на молнии выстрелов, на мгновение освещавшие темно-синее небо, и белый дым пороха, и прислушиваясь к звукам все усиливающейся и усиливающейся стрельбы.
– Quel charmant coup d’oeil![40] a? – сказал Калугин, обращая внимание своего гостя на это действительно красивое зрелище. – Знаешь, не различишь звезды от бомбы иногда.
– Да, я сейчас думал, что это звезда, а она опустилась… вот лопнула. А эта большая звезда – как ее зовут? – точно как бомба.
– Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную ночь мне будет казаться, что это все бомбы: так привыкнешь.
– Однако не пойти ли мне на эту вылазку? – сказал князь Гальцин после минутного молчания.
– Полно, братец! и не думай, да я тебя и не пущу, – отвечал Калугин. – Еще успеешь, братец!
– Серьезно? Так думаешь, что не надо ходить? а? В это время в том направлении, по которому смотрели эти господа, за артиллерийским гулом послышалась ужасная трескотня ружей и тысячи маленьких огней, беспрестанно вспыхивая, заблестели по всей линии.
– Вот оно, когда пошло настоящее! – сказал Калугин. – Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно: как-то, знаешь, за душу берет. Вон и ура, – прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а-а-а-а-а» – доносившихся до него с бастиона.
– Чье это «ура»: их или наше?
– Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что стрельба затихла.
В это время под окном к крыльцу подскакал офицер с казаком и слез с лошади.
– Откуда?
– С бастиона. Генерала нужно.
– Пойдемте. Ну что?
– Атаковали ложементы… заняли… Французы подвели огромные резервы… атаковали наших… было только два батальона, – говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
– Что ж, отступили? – спросил Гальцин.
– Нет, – сердито отвечал офицер, – подоспел батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить подкрепления…
И с этими словами он с Калугиным прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ними.
Через пять минут Калугин уже сидел верхом на казачьей лошади (и опять тою особенной quasi-казацкой посадкой, в которой, я замечал, все адъютанты видят почему-то что-то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион с тем, чтобы передать туда некоторые приказания и дождаться известий об окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед ходить по ней.
Глава VI
Солдаты несли на носилках и вели под руки раненых. На улице было совершенно темно; только редко-редко где светились окна в госпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышались топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.
В числе последних был и знакомый нам Никита, старая матроска, с которой он помирился уже, и десятилетняя дочь ее.
– Господи, Мати Пресвятыя Богородицы! – говорила про себя, вздыхая, старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую. – Страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не было. Вишь, где лопнула, проклятая! Прямо над нашим домом в слободке.
– Нет, это дальше, к тетеньке Аринке в сад все попадают, – сказала девочка.
– И где-то, где-то барин мой таперича? – сказал Никита нараспев и еще пьяный немного. – Уж как я люблю евтого барина своего, так сам не знаю, – так люблю, что если, избави бог, да убьют его грешным делом, так, верите ли, тетенька, я после евтого сам не знаю, что могу над собой произвести, ей-богу! Уж такой барин, что одно слово! Разве с евтими сменить, что тут в карты играют? Это что – тьфу! одно слово! – заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой во время отсутствия штабс-капитана юнкер Жвадческий позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Непшисецкого, который был нездоров флюсом.
– Звездочки-то, звездочки так и катятся, – глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты. – Вон, вон еще скатилась! К чему это так? а, маменька?
– Совсем разобьют домишко наш, – сказала старуха, вздыхая и не отвечая на вопрос девочки.
– А как мы нынче с дяинькой ходили туда, маынька, – продолжала певучим голосом разговорившаяся девочка, – так большущая такая ядро в самой комнатке подле шкапа лежит; она сенцы, видно, пробила да в горницу и влетела. Такая большущая, что не поднимешь.