Помутнение разума – плохой друг ясной памяти. Но я точно помню, что, увидев ее труп, весь в черных пятнах, я схватил нож и, вне себя от горя и гнева – как могла она умереть, ведь мы любили друг друга! – пронзил ее сердце, а потом этим ножом изрезал себе правую руку. Но чума не пришла за мной, как за ней.
Она не захотела брать меня и после, когда я, уже не предохраняясь, бродил среди беженцев, тыкал пальцем в набухшие бубоны и ворчал, что этот – заразный. И когда я голыми руками складывал трупы в кучу, чтобы запалить очистительный костер. Но все это было как во сне. Страшном сне, который продолжался еще лет десять, пока меня не убили в пьяной драке на том самом постоялом дворе, что некогда приютил семейство де Грассанов с их людьми.
Но из этого страшного полубредового состояния я вынес одну из самых трудных магий – магию связанных сердец. Сродни спиритизму, но, в отличие от него, позволяющую не только беседовать с умершими, но и проникать в потусторонний мир. Женевьевы там не было.
Сейчас-то, собранный разумом и памятью воедино, я понимал, отчего чума брезговала мной. Вечный папирус Пта. Жрецы египетского бога могли налагать десятка три заклятий, которые невозможно было ни снять, ни отменить, пока существует тело. Они налагали на умерших фараонов заклятие нетленности, и только после этого бальзамировали. Я тоже был жрецом Пта и, пользуясь случаем, наложил на себя пару десятков заклятий – те, что, по моему мнению, были нужны. Среди них – от чумы и от огня. Трижды меня сжигали на кострах инквизиции, и очень удивлялись, почему я не сгорал. Два раза мне удавалось воспользоваться замешательством палачей и сбегать, когда перегорали путы, в третий раз мне всадили стрелу в грудь, едва я вышел из огня.
Но все это было – и жреческое служение, и тройное аутодафе – до или после Черной Смерти. А те страшные годы подарили мне самое светлое – Женевьеву. За три с половиной тысячи лет, что я провел на свете, за все то множество жизней, что были прожиты мною, я много раз любил. Да и странно, будь это не так. Я дрался из-за женщин на турнирах и дуэлях; я устранял соперников с помощью магии или простым подкупом наемных убийц; я похищал их и платил за них огромный калым. Я вел себя, как обычный человек, не гнушающийся страстей и пороков. Мне много раз доводилось переживать и смерть любимой, и ее измену. Я терпел и боль, и тоску, и разочарование. Но все это – в прошлых жизнях. Теперь же, когда во мне вдруг собрались все три с половиной тысячелетия, я понял, что настоящая боль – лишь та, которую довелось пережить в страшные годы Черной Смерти. И единственная любовь двух сотен моих жизней – это Женевьева, девушка-весна.
* * *
– Да, – повторил я, разглаживая шрамы на правой руке. – Страшная болезнь – чума.
– Что это вы все о грустном? – поспешил влезть в образовавшуюся паузу Копер. – Вам сейчас раскисать нельзя. Скоро придет Доктор (он сейчас с Сириусом беседует), очнется Мудрец, и поговорим серьезно. Нам есть, о чем рассказать, а вам есть, что послушать. Не думаете же вы, что за просто так прожили столько жизней? Вы должны исполнить Предназначение. Наша с Доктором миссия сегодня закончилась. Как и лента Мебиуса…
– Что за лента такая? – недовольно прогудел Леонид. – В который раз про нее слышу, а понять не могу – откуда, что…
– Это мы для удобства ее лентой Мебиуса называем, – объяснил большеголовый. – Потому что структурная модель та же. Вот и пользуемся терминологией людей – все-таки, среди них живем. А строго говоря – это путь, по которому развивается все человечество. И даже, наверное, мироздание… Ну, это вам долго придется объяснять. Так что пользуйтесь пока этим названием – лента Мебиуса. И баста! – Он хохотнул и указал на лежащего Мудреца: – Умный все-таки был мужик. Доказал, что двухмерная поверхность может быть односторонней. Не даром философ. Сократ!
– А я – Собака Диоген, – радостно хрюкнул Лонгви. – Такой же философ, не лучше и не хуже.
– Ты не философ, ты циник, – раздался голос Доктора. Он, видимо, уже успел наобщаться с Сириусом и поспешил присоединиться к нашему обществу. Открыл дверь и услышал последнюю фразу Лонгви. – Ты всю жизнь играл – деньгами, чувствами, людьми. Даже твои разговоры с Македонским – не больше, чем игра. При том, что ставка в ней была – твоя жизнь. Твой цинизм, дорогой Лонгви, очень часто – махровый цинизм. А от такого большинство людей просто воротит.
– Ты меня почти убедил, – проворчал Лонгви. – Я сейчас буду долго и нудно плакать, потом пойду искать пятый угол. Потому что больше мне в этой жизни, видимо, ничего не светит. Только ты мне скажи – его «Женись обязательно; попадется хорошая жена – станешь счастливым, попадется плохая – станешь философом» – это не есть махровый цинизм?
– В точку, – уважительно проговорил Доктор. – Именно цинизм, и именно махровый. Но как изящно он это проделал! У тебя тоже были такие удачи, не думай, что я всю твою философскую деятельность ни во что не ставлю. Например, твой поход по городу днем с зажженным фонарем в руке. «Что ты делаешь?» – «Ищу Человека!». Это ведь гениально! Но вот заниматься онанизмом у главного фонтана на глазах у всех – это, извини, перебор.
– Это была проверка на вшивость, – Лонгви не мог быть серьезным. И он им не был. – И люди ее не прошли. Я-то при чем? И разве, в конце концов, я был не прав? Голод утолить куда сложнее, чем сексуальные порывы.
– Знаешь, что я тебе скажу? – задумчиво проговорил Доктор. – Ты, конечно, Игрок. В любой своей жизни. Артист, и даже с большой буквы. Порой ты играешь так, что повергаешь людей в смятенье. Чего стоит твоя жизнь в образе Цезаря! Но иногда ты скатываешься до уровня примитивного паяца.
– Трагедия и фарс – равнозначные жанры, Доктор, – усмехнулся Лонгви. – И тот, и другой были созданы человеком, значит, и тот, и другой нужны ему. В чем же моя вина?
– Ни в чем! – Доктор с досадой взмахнул рукой. – Тебя не переспоришь. Язык у тебя действует, что выгребная лопата – безотказно.
– Да ведь люди постоянно совершают неадекватные поступки! Вон, Леонид с тысячей таких же полоумных себя в Фермопилах похоронил – что, скажешь, адекватное решение? Однако его вспоминают, как героя, а меня ты паяцем обозвал. Я не паяц, я всего лишь обыкновенный человек.
– Э-э! – Доктор покачал пальцем. – Какой же ты обыкновенный человек?
– Да обыкновеннее некуда. Тебе не понять.
– Это тебе не понять! Видите ли, друзья мои, вы сейчас не очень-то люди. Даже меньше люди, чем я или Страж. Вы, по большому счету, сверхлюди. И понять человека, за плечами которого одна жизнь, вы уже не в состоянии. Опять же, по большому счету, вы бесчеловечны, потому что обычного, человеческого в вас очень мало. – И Доктор победоносно уставился на Лонгви. Чем, однако, нимало его не смутил.
– Может, это сейчас мы не люди, а сверхчеловеки, потому что объединили в себе опыт сотен жизней, – величественно согласился он. И тут же хитро прищурил единственный глаз: – Но ведь в каждой из них мы подумать не могли, что живем не впервые. И совершали те же ошибки, наступали на те же грабли. Значит, мы были людьми. И это никуда не делось. Любовь и ненависть, всяческие человеческие сомнения и терзания. Просто слишком много опыта, слишком все неупорядочено. Как куча разного полезного хлама, с которой еще разбираться и разбираться. Но, если постараться, то и в этой куче можно быстро найти то, что необходимо прямо сейчас. А уж потом, когда мы эту кучу упорядочим, разложим по полочкам, нам и вовсе не придется вспоминать, как это – любить и ненавидеть, к примеру. Так что не торопись называть нас бесчеловечными. Если брать, как ты говоришь, по большому счету, то мы куда более человечны, чем любой из людей, потому что в нашем багаже на порядок больше ошибок. Это я тебе, как Диоген Синопский, говорю. Уф! Давненько я так мозгом не извращался. Как, нравится тебе моя философия?
– Говорильня какая-то получилась, – не очень уверенно сказал Доктор. – Никогда Диогена толком понять не мог. Хоть и не отрицаю…