И первая влюблённость (по крайней мере, первая, которую я помню), нагрянула ко мне годика в три или меньше. Я влюбилась в черноглазого хулиганистого Серёжку Ерёменко: «Мама, он дерётся, обижает меня, но я его всё равно люблю!»
Чтобы добраться до детского сада, нужно было выйти из нашего длинного коммунального коридора на первом этаже, пройти через большущие двери в гигантское, как мне тогда казалось, фойе парадного подъезда. Потом преодолеть пару пролётов широкой мраморной лестницы – до самого второго этажа, протиснуться в огромные тяжёлые двери детского сада и переодеться возле своего шкафчика. Почему-то не было дня, чтобы я не проделала этот немудрёный путь без опоздания. По всей вероятности, опаздывать – это была наша фамильная черта, и досталась она мне с молоком матери.
В садике мне было уютно и вольготно, меня там любили. Бывало, воспитательница ставила меня перед всей группой и говорила: «Рассказывай!» А я, помнится, сочиняла что-то прямо на ходу – то ли сказки, то ли рассказы – позабыла уже, что именно. Только помню, что я стояла и рассказывала, а все сидели и слушали.
Выгуливали нас в парке имени Шевченко. На лужайке стояла зелёная крашеная скамейка, а вокруг – деревья, кустарник. Иногда, остановившись среди беготни, можно было наблюдать за жизнью, которая происходила в пятнистом солнечном узоре.
Солнце пригревало улыбчиво и ласково, заставляя почки лопаться и вытаращивать новорожденные зелёные листочки. Под огрызком прошлогоднего, сухого листика к расщелине коры у веточки было прикреплено что-то небольшое, овальное и плотное, совсем незаметное.
Внутри гусенице было темно и тесно. Нужно вот так упереться во все стороны… и слегка напружиниться. Нет, мало. Надо попробовать разогнуться… жмёт-то как всё кругом… м-м… ещё, ещё немножко… ещё… ой, что-то треснуло… что это?.. такое яркое… ох, потягу-у-ушечка! Ну, наконец-то… упс… чуть не свалилась куда-то… надо уцепиться лапками… и жубами… жа вот эту штуковину, иж которой я выполжла… хрясть, хрясть… а она ничего… м-гу, вкушная, хрящь, хрящь… а хорошо, когда оно внутри… Где-то тут… фь-фа, ффь-фы… вот так нужно потянуть воздух этими дырочками на животе… пахнет… вкусным, сочным… во-он оно, зелёное такое. Надо к нему… так вот обнять, прижаться, обхватить лапками… да, да… а эти подтянуть, щекотно… а теперь разогнуться… и туда, а теперь опять… и опять…
Но однажды моя детсадовская идиллия была нарушена глупейшей, в сущности, случайностью. У нас появились две молоденькие воспитательницы. Во время обеда они прохаживались за нашими спинами, а потом одна остановилась около меня, запрокинула мне голову назад и сказала второй: «Смотри, какие голубые глазищи!» Где-то рядом сидел Серёжка Ерёменко, и от этого внутри было немного волнительно. Я старательно вытаращила глаза, вторая оценила. После этого воспитательница небрежно отпустила мою голову, слегка пристукнув по голове чем-то, по ощущениям деревянным. Хотя, возможно, это были просто костяшки пальцев, но мне тогда показалось, что меня тюкнули по голове чем-то вроде детского кубика.
Не могу сказать, что этот знак внимания был мне неприятен, – скорее наоборот, хотя в целом я привыкла к более нежному обращению. Вечером, когда бабушка спросила, как дела в садике, я рассказала ей о произошедшем не с целью пожаловаться, а, скорее, поделиться впечатлениями. Но бабушка Дуся была человеком, ревностно относящимся к чувству собственного достоинства, и наутро высказала воспитательницам недовольство тем, что ребёнка бьют кубиком по голове. По всей вероятности, она не стеснялась в выражениях, отстаивая права любимой внучки.
Возмущению воспитательниц не было границ. Они были обмануты в лучших чувствах; их оклеветали, и они кипели жаждой справедливости. Когда все мы пошли на прогулку в парк имени Шевченко, дети были отпущены резвиться, а мне велели стоять около скамейки, на которой сидели воспитательницы. «Так, значит, здесь тебя бьют кубиками по голове?! – язвили они. – Жаловаться она вздумала! Будешь стоять здесь и никуда не пойдёшь!»
Напрасно я объясняла, что не собиралась жаловаться, просила, чтобы меня отпустили к детям поиграть. Серёжка бегал с другими девочками и мальчиками, кажется, пугал кого-то то ли червяком, то ли гусеницей на палочке, не обращая на меня никакого внимания. Я рыдала по утраченному счастью, размазывая слёзы, но воспитательницы были непреклонны, а чувство отчаяния и утраты, переполняясь, раздирало меня – оно явно превосходило моё детское понимание.
Сразу же после прогулки бабушка пришла за мной, чтобы поехать кататься по морю на катере. Я спрятала все всхлипы и слёзы во избежание дальнейших разборок, которые не сулили мне ничего хорошего. Тогда я впервые поняла, что говорить правду нужно не всегда, не всю и не всем. Во время морской прогулки я была слегка заторможена и рассеянна, сильно кружилась голова. Дома вечером поднялась высокая температура, и я надолго слегла. Первые же прописные истины давались мне нелегко.
А после болезни – то ли воспитательницы куда-то делись, то ли страсти улеглись – продолжения бурно начатого конфликта, к счастью, не последовало.
Очень странно, но приблизительно в это время я сформулировала для себя довольно зрелую мысль: «Нужно относиться к людям так, как ты бы хотела, чтобы они относились к тебе». Сейчас, по прошествии лет, удивляюсь тому, что мне удалось найти такие точные слова в столь раннем возрасте – не знаю почему, но помню, что именно они пришли тогда в ответ на все мои пытливые раздумья.
3. Ленивый воздух Одессы
Помню, когда я была уже не очень маленькой девочкой, случился один момент, который пронзил меня насквозь солнечным светом, как стрекозу булавкой, и пригвоздил на веки вечные прямо к Богу в петлицу.
Было лето, я стояла перед зеркалом, которое умещало меня всю целиком. В окно лупило солнце, и, отражаясь в зеркале, заливало мне лицо, волосы, глаза. И вдруг я поняла, что родилась и живу. Прочувствовала эту ликующую радость всем существом – насквозь, навылет, – что у меня есть я, со смуглой кожей и струящимися золотыми волосами, что во мне пульсируют, затаившись, немереные силы и возможности. А ведь всего этого могло и не быть! И осторожная, как тайный сговор, благодарность потекла золотой нитью к Тому, кто одарил меня всем этим.
Теперь, когда мне бывает больно или пусто, тоскливо или бессмысленно, я заглядываю в это мгновение, как в бездонный колодец, сквозь который видны золотые прииски моей судьбы. И тогда, подобно алчному золотоискателю, я начинаю понимать, как много из обещанного всё ещё не сделано, как много упущено и как много ещё нужно, нужно сделать, во что бы то ни стало.
И больше всего я задолжала этому животрепещущему ощущению бытия, которое обязано оставаться во всём, что я делаю, к чему прикасаюсь.
Конечно же, мне немыслимо повезло родиться в Одессе! В Одессе удивительный воздух, ленивый, чувственный и в то же время пропитанный живительными импульсами, как первобытный, доисторический бульон, в котором зародилась жизнь.
Начиная с весны, затапливающей весь город пьянящим духом акаций, и до поздней осени, устеленной жёлтокрасными листьями, Одесса не устаёт потчевать своих обитателей потоками солнца различного накала, букетами вкусов, цветов, запахов, солёными объятиями моря и ветра, звуками прибоя и шумом Привоза, горячими улыбками и перчёными шутками, рассыпанными нехотя и где попало.
И только унылой слякотной зимой Одесса засыпает, становится серой, отстранённой и безучастной. Она таится где-то в глубине своих снов.
Весна в тот год совпала с первой «взрослой» любовью, с ощущением, что я – девушка, с распирающе-томящей болью растущей груди и поющим, как струна, телом, пружинисто изгибающимся во время ходьбы. А взгляды чутко воспринимались тогда всей кожей и были почти равносильны прикосновениям. Влажный от весенних дождей ветер проглаживал лицо и шею, запускал свои пальцы в гущу волос, от чего они кудрявились пышным ореолом и волнисто развевались сзади, вдогонку моим стремительным шагам.