А удручало Бубенцова то, что видел, знал, чувствовал всею своей душою, всем сердцем безошибочно и верно, что привязалась к нему, приклеилась, присосалась – цепкая гадина. И никак от неё не оторвёшься, не открестишься, не убежишь.
Но даже и не это более всего напугало Бубенцова! Не оттого так тосковала прозорливая душа его, вмиг протрезвевшая, когда вытащил он из сумы генеральские лампасы. Понимал, что устроитель этой сцены немало повеселился, готовя реквизит. Как радовался своей выдумке, мелко посмеивался, вкладывая в неё все запасы скудного своего остроумия. И вот это-то и было самое страшное! Это-то и было самое страшное! То, что попал он в лапы сил таинственных, всемогущих, но, увы, нетворческих, бесталанных, ограниченных. Убогих, бездарных, художественно неполноценных.
Гремели аплодисменты, звенели восторженные детские крики, взмывали женские визги, рокотали тенора и басы. Снова объявили общий выход. Бубенцова толкали, а он упирался, но его ещё сильнее толкали, а он ещё сильнее упирался, но не смог противостоять выталкивающей силе. На тело, погружённое в славу, действует выталкивающая сила, равная… Чему? Чему равная? Нет ничего в мире, что было бы равное этой силе!
Пинком вытолкали его на свет, на люди, на сцену, на публику. Вынесла, подняла могучая волна. Успех был неожиданным, оглушительным, невероятным. И необъяснимым. Такого давно никто уже не переживал, не помнил. Ни молодые актёры, ни пожилая артистка Могилевская, страдающая одышкой, сменившая дюжину театров, ни даже сам Трактатов.
Девять или десять раз поднимали занавес. После шестого «биса» кто-то принялся запоздало считать вызовы, а потом сбился со счёта. Артисты, взявшись за руки, выходили на авансцену, ослепшие, ослабевшие в коленях, пьяные, блаженные от успеха. В самой середине этой цепочки кланялся зрительному залу триумфатор – Бубенцов Ерофей Тимофеевич. Отстранив прочие страсти, стоял в центре, веселил сердца самым ярким изо всех, самым весёлым костюмом, похожим на оперение редкостного попугая. Гигантских размеров гульфик придавал ему ещё больше веса и достоинства.
– Браво, бис! Бравобис! – высовываясь из ложи, выкрикивал какой-то иностранец из Лемберга.
Громко переводила приставленная к иностранцу синхронная переводчица, красивая, распутная, как ведьма, перетолмачивала на русский, вторила, кричала пронзительно и восторженно:
– Бравобес! Бравобес!
И снова под трагический вздох и вопль зала уходил Бубенцов за кулисы. Стелилась за ним, едва поспевая, накидка горностаевая, взмывая иногда шёлковой подкладкой, где по синему фону раскиданы были золотые звёзды. А сумка-то! Куда она девалась? Кто успел вытащить её из бесчувственных пальцев?
За кулисами встречал Шлягер, весь сияющий, замасленный, шальной, с пьяными, бессмысленными глазами. Оскаленные зубы, крупные капли пота на висках. Вложил в ладонь Бубенцова плотный, влажный конверт, шепнул:
– Гонорар ваш. Аккордно…
Адольф, весь расслабленный, дрожащей от счастья рукою поворачивал Бубенцова вокруг оси, легонько подталкивал, снова направлял туда, на сцену. Сваливалась тиара с бубенцами под ноги, но всякий раз Шлягер подхватывал её, нахлобучивал поглубже на пылающие уши Бубенцова.
Поток успеха и славы вырывался из зала, бушевал вокруг, ревел, буквально сносил Ерошку с ног. «Браво, бес!» И никогда, слышите ли вы, никогда в театр не приносили столько цветов! Это тоже было необъяснимо, непонятно. Впрочем, не было времени задумываться! К ногам Бубенцова сыпались розы, астры, гвоздики, георгины. А то, что отскакивало от него и разлеталось по сторонам, торопливо подбирали все прочие артисты, которых Ерошка уже едва различал, ослепший от неожиданной славы.
Выходя к авансцене, Бубенцов уже не так открыто выставлял своё лицо, а предусмотрительно приподнимал локоть, немного загораживаясь, как будто ему мешал свет. Понял уже, что именно в его пылающую рожу целились метатели букетов. Среди этих озорников два-три лица в толпе показались знакомыми. Как будто даже различил среди этих лиц совсем свежие. Уж не ночные ли собеседницы Настя и Горпина привиделись ему? Но тяжело было разобрать и вполне удостовериться. Всё мелькало, вспыхивало, гасло, гудело, махало руками, топало, визжало от восторга. Всё сливалось в пёструю карусель, в праздничный калейдоскоп, в развесёлый пляс и хаос, в краковяк и бравобес.
Вот вновь высунулась из хаоса чья-то рука, размахнулась и метнула на сцену тяжёлый букет роз. Да ловко как метнула! Опаснее, чем заточенные карандаши, оказались стебли цветов. Ударил букет острым комлем в лоб, сшибая жестяную корону. Искры брызнули из глаз Бубенцова, прибавляя празднику огней и света. Бросился подбирать слетевшую свою тиару, а та покатилась к самому краю сцены. И тут другая рука высунулась из развесёлого хаоса. Подхватила тиару, швырнула в Бубенцова. Да так умело, что едва-едва успел он подставить локоть, защитить лицо своё ватным рукавом кафтана.
Глава 14. Общий анализ крови
1
Тот, кто уходил последним, оставил дверь в комнату дежурных приоткрытой. Узкая полоска света из коридора била прямо в лицо. Надо было встать, прикрыть дверь, но Бубенцов страшился просыпаться. Сквозь сомкнутые веки проступало что-то бесформенное. Торчало, выпирало всеми углами, громоздилось, пугало. Даже и во сне Бубенцов ясно осознавал, что жизнь его искажена. Ибо только в искажённой, кривой жизни всё то, что произошло накануне, можно было счесть нормальным. В триумфальном успехе, который обрушился на него накануне вечером, было нечто неправильное, устрашающее, несуразное.
Мёртвая тишина обступала со всех сторон. Но ведь так не бывает! Ночной мир театра полон таинственного движения. Никогда, ни на одну секунду не прекращается здесь шевеление звуков, шорохов, потрескиваний, вздохов, тихих шагов, невнятных бормотаний, покашливаний. Теперь же ни малейшего шелестения не доносилось ниоткуда. Не шелохнётся штора, не скрипнет половица. Не выдержав тишины, Бубенцов вскочил, обхватил голову руками.
Утренний сумрак наполнял дежурное помещение. Звякнула в тишине тиара и смолкла. Бубенцов взглянул исподлобья. Шут сидел напротив в кресле, зацепив ногу за ногу, свесив почти до полу рукав. Другим рукавом упирался в подбородок, злобно посверкивал изумрудным кошачьим глазом.
Бубенцов скомкал шута, зашвырнул в шкаф. Следовало поскорее покинуть проклятое место. И уже оттуда, из безопасного далека, обернуться, оглядеться. Рассмотреть мысленно всё, что произошло, оценить трезво и здраво.
Он твёрдо знал, что в успехе, в триумфе его…
– Да-да-да! Есть что-то неправильное, устрашающее, несуразное!
Он произнёс вслух это разумное заклинание. Специально отчётливо и громко, чтобы развеять вражьи чары. Но ещё громче зазвучал хмельной голос внутри, ещё настойчивее застучалась в сердце совсем иная, дерзкая и весёлая мысль: «А почему бы нет? Талант может дремать всю жизнь, но всё равно пробьётся. Рано или поздно…»
Дрожащей рукой налил чаю, бросил в стакан два куска сахара. Размешивал с отрешённой задумчивостью, со странной улыбкой на устах. Забылся, машинально добавил в стакан ещё два куска сахару. Отхлёбывал и даже не чувствовал, как пересластил. Ибо ядовитая сладость успеха уже растворилась в его крови.
Кое-как прибравшись, выскользнул из театра, не дожидаясь сменщика. Нужно было поскорее бежать из опасного места, спасаться от внутреннего разлада, от раздвоения чувств и мыслей. Ерошка спешил к жене. Обычно от женщины в семье исходят тревоги, истерики, смятения, крики, всякое беспокойство.
В жизнь Ерофея Бубенцова Вера вносила тишину.
2
Из кухни доносились милые домашние звуки, позвякивания. Губы Бубенцова, едва он вступил в прихожую, растянула улыбка. Знал, что сейчас станет ясно, легко. Вера как-то очень естественно уравновешивала его расхристанную, неуверенную в себе натуру. Вера руководствовалась двумя-тремя простыми принципами, которые взялись неведомо откуда, но были приняты ею без всяких обоснований и доказательств. Главное же убеждение состояло вот в чём: «Если оттого, что ты есть на свете, людям жить легче, значит, жизнь твоя правильная».