Они долго идут рядом, Санджи смотрит только вперед и ничего не говорит. Странная Птица чувствует непреодолимое желание заговорить, но она не может говорить. Она все еще птица. Она – птица. Она – птица! Но также она – человек, что идет рядом с Санджи, а высоко в небе кружатся и кричат настоящие птицы; ищут в море рыбу и всякую другую снедь. Есть в небе, помимо чаек и крачек, альбатросы, и Странная Птица знает: они никогда не ощущают твердь под собой, всегда парят в небе, на ее глазах кренятся вниз, будто вот-вот сядут, но тут же устремляются назад, все выше и выше, пока более приземленные собратья не остаются далеко.
– Ты оставишь меня ради этого места, – наконец говорит Санджи. – Когда-нибудь тебе придется покинуть меня, и тогда тебе придется быть умной, умной и храброй. Тебе придется быть очень смелой, раз уж все, что мы сделали, – ради выживания. И я стану храброй вместе с тобой. Мы отыщем способ.
Странная Птица хочет ответить, у нее даже есть нужные слова, но у нее не получается ни одно из них произнести, потому что, оглядывая себя сверху вниз, она понимает – ее тело ей не принадлежит. И тогда, подобно альбатросу, она исчезает в небе – ее тянет все выше и выше, как будто незримая рука подхватывает ее и уносит с берега.
Второй побег
Черной, как смоль, ночью Птица-Айседора решила стать призраком. Она села на пол в темном углу, сосредоточилась на своих мыслях и попыталась представить, что ее совсем нет. Дабы представление укоренилось, она отключила все свои системы, все свои чувства – все, кроме зрения и слуха. Сначала она стала неслышной, а потом, чуть позже – невидимой. Ее атомарный рисунок стал неотличим от рисунка пола, прутьев решетки и деревянных балок, поставленных поперек этих прутьев.
Старик не смотрел на нее – все стучал на пишущей машинке.
Как она себе это представляла, предстоящий побег будет немножко похож на побег из Лаборатории, уже свершенный. Что ж, к подобному она готова. Старик смутится, решит, что она сбежала, откроет дверь клетки – и она, хлестнув крыльями ему по лицу, улетит в угодья горностаев в недрах лабиринта. А там – рано или поздно – найдет воздуховод, ведь где-то он непременно должен быть, и по нему возвратится на поверхность, к свету.
Итак, Старик закончил набирать остервенело текст, обратился к клетке, ища ее взгляда – но не увидел Птицу нигде. Подошел к решетке камеры – и посмотрел прямо сквозь Птицу, что забилась в укромный уголок.
По его лицу пробежала дрожь замешательства. Он скривился, будто раскусив горькую ягоду утраты… но очень быстро оправился. Заулыбался. Засмеялся даже.
– Ах, Айседора, ты обманщица, – промолвил он, качая головой. – И когда только ты успела стать такой? Вы все одинаковы, во всем своем сонме проявлений. У всех – хитринка за душой. И у тебя тоже, но ты не так хитра, как думаешь. Уж точно не хитрее меня. Я знаю все уловки заключенных наперечет – неужто думаешь, что ничего подобного не видал ранее?
Птице вспомнились три креста на песке.
– Я не стану открывать дверь, Айседора, – твердо сказал Старик. – Ты хочешь сделать вид, что сбежала, хочешь, чтобы я так думал… а я так – не думаю! – Его голос окреп в гневе. – Я делаю такую важную работу, а ты зачем-то дурачишь меня! И это в обмен на мою к тебе доброту! Проявись! Покажи себя – не стану я отпирать эту проклятую дверь! Ну же! Явись!
Он еще долго ругался, плевался и потрясал кулаком, но она не двигалась, не выдавала себя. Пусть ее план провалился – ей, по меньшей мере, не хотелось, чтобы Старик видел, как она преображается.
И в конце концов Старик сказал:
– Я мог бы оставить тебя здесь, но если со мной что-то случится, ты не выберешься. А мне бы такого не хотелось. Неважно, насколько был я плох или хорош – я такого зла тебе не желаю. Я – не плохой человек.
И, взяв торжественную паузу, он объявил:
– Итак, у тебя будет хороший дом. Гораздо лучше, чем этот. Раз уж ты так отчаянно хочешь дать от меня деру, я отвезу тебя в город и продам. Так будет лучше – и мне, и тебе.
Но был ли такой исход взаправду наилучшим?
* * *
Через некоторое время Старик успокоился и заснул. Она могла видеть его со скамейки. За эту неделю он похудел, и его борода стала такой густой и грязной, что походила на гнездо. Там, в Лаборатории, им не разрешали гнездиться, и все же она каким-то образом знала суть дела. Его взгляд становился все более беспокойным, а руки иногда дрожали.
В ту ночь лисы не пришли. Луна так и не появилась. Странная Птица лежала во мраке, измученная, и чувствовала зуд в крыльях, боль, скуку и тесноту клетки. В каком-то смысле в клетке было даже хуже, чем в Лаборатории.
Секрет Старика прочно сидел у нее в голове – расцветая и преображаясь, никогда не являя свою суть полностью, но никогда притом и не развеиваясь без остатка.
Странной Птице недоставало опыта общения с людьми, чтобы понять, какие из них – существа благоразумные, какие – не вполне. В конце концов, никто из ученых в Лаборатории не мог похвастаться здравием ума.
Город
На следующий день Старик подсыпал ей снотворное в еду, и когда она проснулась, то была уже не в своей камере, а в мешке, перекинутом через плечо Старика. Они направлялись в город. Она чувствовала, что уже полдень.
Слепая и связанная, Странная Птица ворочалась в мешке. Старик на ее толкотню не обращал внимания – упорно шел по подземному переходу через лабиринт тюрьмы, и только. Ему, похоже, было плевать на то, что в мешке она поранится или ушибется, и из этого Птица заключила, что с равным успехом может послужить ему и мясом на продажу, и диковиной на показ. Но она не боялась, по крайней мере, темноты – потому что внимала изобилию жизни вокруг: двоякодышащие рыбы[2] зимовали в выбоинах в полу внизу, горностаи сновали где-то за стенами, саламандры липли к потолку, а черви и пауки кишели везде и всюду. Не будь она столь сильно зажата в себе – выплеснулась бы сутью своей наружу, обретя утешение во всем, что существовало за пределами ее «я».
Впереди Странная Птица могла «видеть» ответвления и тропинки системы туннелей, и различать, по каким Старик мог идти, а по каким нет, трепеща от страха, когда он подходил так близко к какой-то огромной фигуре, скрытой за стеной – к попутчику, нерешительному и боящемуся света, который держал Старик. Тот никогда не знал и никогда не узнает, что делит эти темные чертоги с таким существом, но Странная Птица – знала.
– Между нами есть кое-какие секреты, – сказала Санджи вечером в Лаборатории, когда остальные ученые находились в своих каютах или несли караульную службу на баррикадах. Санджи продолжала работу над Странной Птицей. Всегда – под местной анестезией, так что Странная Птица ничего не чувствовала и не тревожилась, но эти односторонние разговоры ее настораживали. Зачем Санджи заронила в нее эти воспоминания? Птица не знала. Заточение в мешке просто заставило ее вспомнить все те слова и все те моменты, когда она ничего не могла сказать в ответ, но должна была воспринять столь многое.
– Птичьи мозги почти так же хороши, как и человеческие, только упакованы плотнее. Но ты ведь не просто птица, не так ли?
Тогда – кто же она? Если не «просто» птица?
* * *
Над головой – поздне-вечернее небо. Странная Птица видит его, потому что Старик ее наконец-то вытащил из мешка. Держит, правда, за ноги – руками в толстых перчатках, через которые ее когти не смогут просто так продраться. Она изо всех сил борется с тошнотой оттого, что висит вниз головой, оттого, что видит дугу каменистой земли, прорезанную реками песка, приближающуюся только для того, чтобы отступить. Ни дать ни взять качели. Только вот откуда она знает, что такое качели? Это не ее память, не память Птицы-Айседоры. Когда это она бывала на качелях? Не в Лаборатории же. Значит, где-то еще. Маятник качнулся вниз, а потом опять вверх к небу, к солнцу, все выше и выше, а потом – опять резко вниз, так, что захватывает дух, и на какой-то миг обрывается дыхание.