— Беди! Что с тобой?
И мать, и отец остановились рядом с дочерью, которая опустилась к больному.
— Два дня горел и утром есть просил…
— От голода это…
— От голода само собой, а лихорадка само собой.
— Беди, есть хочешь? — спросила Дадабай. — Я твоя сестричка Дади, помнишь меня?
Мальчик сделал движение к сестре, протягивая руку…
Дадабай быстро повернулась к сброшенному ею с плеча джутовому мешку, который она несла с собой, путешествуя с Вагонеткой в Бомбей. Там были остатки провизии.
— Ну давайте есть сами и покормим его. Он выздоровеет, если это только от голода, и если он еще хочет есть…
Дадабай достала сыр, рыбу и пару молочных рисовых лепешек, приобретенных сегодня на станции.
— Давайте есть, и ты, отец, рассказывай мне, что с вами случилось. Скажи, прежде всего, выпустили ли инглизмены из тюрьмы молодого Ниду Бабу? Что он делает? Как вы живете в вашей общине?
Райот опустился в углу хижины возле доски, которая служила столом и на которую Дадабай выкладывала провизию и, глядя, то на дочь, то на жену и сына, беспомощно махнул рукой.
— Что же рассказывать: одно ты видишь сама, а другое поживешь немного и увидишь. Земли уже нет, потому что за воду инглизменам собралось столько долга, что банья Руга Рой взял участок даром. Райоты уходят в заводы, а баньи богатеют. Во всем воля сагибов, они, что хотят, то и делают. Ниду Бабу выпустили, а десяток других арестовали. Работает Ниду на вокзале. Его друзья, как он, забастовщики. Правительство их арестовывает, а националисты им не дают работы. Говорят, что они хотят действовать в пользу фаренги большевиков; они зовут советы вместо сагибов, взять все заводы, фактории, дороги, а райотам оставить землю. Неизвестно к добру это, или будет еще хуже. А пока все идет так, что в общинах встретится райот с райотом и не знают уже, нужно поступать так или иначе. Одна община, Бусуа-Матрум под Пуной, до сих пор продолжает хартал… Они его начали, когда националисты везде провозгласили бойкот. Но все уже прекратили его, а они еще продолжают. Ни одного анна налогов за весь год не сдали. Половину общины сагибы арестовали, но как только приедет туда новый чиновник, то сейчас же его или находят убитым, или отравленным, или он сходит с ума. У них есть пандиты браманы, которые сговорились с большевиками.
— Далеко эта община? — спросила Дадабай.
— Меньше двух дней пути страннику. Теперь даже националисты от них отказались… Если бы не пришла сегодня, нам бы нечего было больше делать, как идти туда. Но про них говорят, что они изменяют Индии и хотят большевиков пустить, которые все разгромят и разорят…
Бароди, мать Дадабай, подавленная нуждой деревенская дикарка, посмотрела на мужа и дочь и, оглянувшись вокруг, угрюмо произнесла:
— Пускай бьют, кому нужно от сагибов избавиться. Сагибы нас довели до того, что и земли нет. Из-за земиндаров у нас есть нечего. Браманы только свое говорят, а, что жить нельзя стало, не замечают. Не наше дело, если всех поубивают. Мы никого не трогали, поэтому и живем так. Пусть Дади скажет, зачем она домой пришла? Разве ей в храме плохо было, что она вернулась к родителям, у которых ничего нет?
Дадабай уже ожидала этого вопроса и весело посмотрела на мать.
— Я пришла не жить, а только проведать вас. Я хочу принести вам счастье. Я буду жить в городе, а у вас пробуду только неделю-две. Но я вам буду давать денег и помогу устроиться вам. У меня есть деньги… я заработала…
Банким и Бароди, не подавая вида о том, какая гора у них свалилась с плеч после этих слов девушки, продолжали дожевывать хлеб и сыр, которые привезла Дадабай.
— Как же ты устроиться поможешь? — спросила Бароди. — Разве ты что-нибудь можешь придумать?
— Придумаю, придумаю! — сказала Дадабай. — Я приехала из Бенареса с одним боем, с которым мы будем вместе ходить на празднества. Потом еще явится сюда одна моя подруга. Вместе мы голодать никогда не будем. А отцу мы поможем купить быка, он будет в городе возить воду. Я заработала денег…
Еще легче стало настроение семьи.
— А бой с тобой, не жених? — спросила Бароди.
— Нет, госпожа мать, у нас же в храмах прислужники бои для танцовщиц. Он из храма Шивы со мной приехал устроиться в Бомбее.
— Пускай приходит, — сказал спокойно Банким, — это дело жрецов судить, могут или нет сутрадари жить вместе с боями. Веди его…
Дадабай направилась к Бомбею в парк.
Она нашла здесь в одной из аллей Вагонетку в возбужденном состоянии.
— Происходит что-то неладное, сестра Дадабай, — встретил ее комсомолец. — Должно быть о нашей компании что-нибудь узнали…
— А что случилось?.. Ты, братик, заметил что-нибудь?..
— Я встретил Пит Графа, Эча Биби и индуса-гонца из Майенвили, у которого мы отобрали письмо. Должно быть, он добрался до фашистов, рассказал им все и вместе с ними приехал разыскать Пройду и нашу артель.
— Собака! Что же нам делать? Ты следил за ними?
— Да, они пошли в дом Санджиба Гупта. Я проводил их до дома, а потом пошел сюда.
— Что же мы будем делать? — повторила вопрос Дадабай.
— Надо найти Сан-Ху и сейчас же сообщить всем нашим, а потом дождаться Пройду, и он решит, что делать.
— Ну, идем к мордам. Вызовем Бихари или Сан-Ху, сговоримся и пойдем домой. Отец с радостью сделается водовозом, лишь бы не голодать. Он будет следить за мордами, как хотел Пройда.
Молодые люди направились в город.
Первые успехи
Бенарес гудел шумом дневной жизни.
Двое индийских парней в ланготи, оборачивавших их бедра и через плечо закинутых за спину, показались на рынке. Это были Стремяков и Марсельезец. Они вышли на берег Ганга в виде странствующих бродяжек нищих. Стремяков двигался с неподвижными глазами слепца. Марсельезец держал его руку. Оба участника комсомольского отряда были с сумками. Оба они, очевидно, имели определенную цель.
Очутившись среди толп паломников и местных богомольцев, явившихся окунуться в священной реке, и на некоторое время затерявшись среди их тысячной массы, парни облюбовали себе место на ступенях входа, ведущего в храм Шивы, и здесь приготовились действовать, положив у себя на коленях сумки.
Прямо перед ними раскрывалась оборванная с одной стороны зданиями храма панорама усеянного людьми берега. Направо шли строения бенаресских домов. Несколько в стороне находилась пристань с пароходами и судами возле нее. Вверху палило и выжигало все под собой высокое тяжело и долго ниспровергающееся на землю, реку, строения и людей солнце.
Вблизи возвышались площадки и десницы сооружения, предназначенного для сжигания покойников.
Почти не слышно было в общем гуле ни ленивого колыхания людей, ни криков продавцов бетеля, мороженого, воды и напитков, ни даже завываний группы уличных музыкантов, расположившихся возле полуувеселительного заведения береговой харчевенки, — настолько энергия звуков и движения была растоплена огнем немилосердно палящего неба.
Люди методически двигались, меняясь местами, по берегу и на улицах с такой неповоротливостью, как будто торопливость была смертным грехом разноплеменного бенаресского населения.
Но вдруг среди нескольких групп, торгующегося, занимающегося различной возней и передвигающегося люда произошло, еле уловимое движение. Двое мнимых эфиопов-попрошаек переглянулись, но не подали вида, что происходящее хоть в какой-нибудь степени их касается.
Причиной оживления базарного муравейника послужило появление отряда полицейских, явившихся сюда вследствие того, что возле стоянок торговцев, у палаток ремесленников, под стенами домов, в лодках у перевозчиков оказались, разбросанными под видом афиш, напечатанные санскритскими и арабскими письменами короткие противоправительственные прокламации с сообщением о гонениях против национального собрания, с описанием того, как в Майенвили население вследствие насилий должно было покинуть город, и с призывом к борьбе за независимость страны.