Я не стану отвечать Вигго Мортенсену. Я изменил о нем мнение. Он меня разочаровал.
– Бля, когда напарываешься на подобные штуки, вот уж реально стремно делается! Библию-то ты уже читал? Ох! Говорю тебе, Библия – это вообще!
Представить себе не мог, что Патрик в один прекрасный день начнет задавать мне такие вопросы. А вот нет, я, сын пастора, никогда не читал Библию. Но у него-то откуда эта книга?
– Мама засунула мне ее в рюкзак, когда я отправился в эту дыру. Она мне сказала: «Вреда не будет». Бля, я открыл ее десять минут назад и – ты уж поверь мне – суровые ребята, эти братья, и что там им ниспосылается, ужас, у нас здесь это детский лепет на лужайке. Наши судьи просто ангелы по сравнению с ними. Вот послушай. Перед текстом я назову имя чувака, который это написал, и число, но это совсем не его определитель номера. «Исайя 65: 12. Вас обрекаю Я мечу, и все вы преклонитесь на заклание: потому что Я звал, и вы не отвечали; говорил, и вы не слушали, но делали злое в очах Моих и избирали то, что было неугодно Мне». Не, ну крут чувак, ничего не скажешь. Жара просто, а не книжка. А вот погоди, здесь еще вот это: «Матфей 25: 30. А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов. Сказав сие, возгласил: кто имеет уши слышать, да услышит!» Папапапам! И вот последнее послушай: «Левит 20: 15. Кто смесится со скотиною, того предать смерти, и скотину убейте. 16. Если женщина пойдет к какой-нибудь скотине, чтобы совокупиться с нею, то убей женщину и скотину: да будут они преданы смерти, кровь их на них». Без шуток, они все там практически обречены на смерть, эти ребята. И скотину убейте. Ну послушай, зверушка-то тут при чем, она-то чем виновата!
Библия величественно пролетела по камере, как подраненная птица, и рухнула у источенной селитрой стены, из-за которой доносилось царапанье грызунов.
Посреди ночи Патрик Хортон так мощно и душераздирающе заорал, что я мигом соскочил с кровати, а в камеру галопом прибежали двое охранников, сиамцы, вооруженные электрошокерами и дубинками, готовые положить конец тому, что они сочли агрессией с применением насилия.
– Я видел ее, она была тут, она сидела у меня на животе и смотрела на меня. Не знаю, была ли это очень большая мышь или небольшая крыса, но эта тварь по мне ходила! Я видел ее, начальник, видел своими глазами. Мне надо сменить камеру, я не могу здесь больше оставаться. Я не переношу грызунов, правда, я от этого болею. Вы должны что-то сделать, бля, позовите директора, кого хотите позовите, но сделайте что-нибудь!
Ошеломленные этим зрелищем охранники застыли на месте: на их глазах развеялся миф, пал непобедимый герой. Немного оправившись, они стали уверять Патрика, что не имеют права будить директора из-за какой-то мышки. Тюрьма – это огромный крысиный заповедник, где с незапамятных времен гнездятся всевозможные вредные животные. Это все знают. Ну и вот, они, конечно, все понимают, но будить начальство из-за этого не станут.
Библия была отомщена. Сиамские близнецы терпеливо и подробно объясняли ситуацию Патрику, опасному преступнику, убийце «Ангелов Ада». В два часа ночи они разговаривали с ним с той же кротостью, с той же сдержанной эмпатией, с какой матери успокаивают младенцев, которым ночью приснился кошмар.
– Я так не могу. Мне насрать на ваши объяснения, я так больше не могу, и все. Заберите меня отсюда. Если у вас нет другой камеры, отправьте меня в санчасть, в изолятор. Я не просто языком чешу, у меня крыша съедет, предупреждаю. Крыс не выношу вообще. Ну ведите же меня в медсанчасть!
В это невозможно поверить, но охранники по радио связались с охранником санитарной части. Один сделал Хортону знак собираться. Он, точно ребенок, которому отменили ужасное наказание, в мгновение ока натянул свитер и штаны и, даже не посмотрев на Исайю, Матфея и меня, выскользнул из камеры так быстро, словно смерть гналась за ним по пятам.
Глубина глоток
Я довольно быстро понял, что мой отец никогда не станет настоящим французом, одним из тех типов, которые убеждены, что Англия всегда была гиблым местом, а весь остальной мир – глубокая провинция, в которой живут одни невежды.
Его неумение приспособиться к жизни в этой стране, понять ее до конца, полностью воспринять ее обычаи и узусы раздражало мать до такой степени, что их разговоры на эту тему часто переходили в обсуждение других болевых точек. Несмотря на то что он провел во Франции уже шестнадцать лет, Йохан Хансен оставался датчанином до мозга костей, едоком смерребреда, скандинавом, северянином, безоговорочно верным данному слову, привыкшим смотреть людям в глаза, абсолютно лишенным той уютной диалектики, что очень популярна во Франции, настроенной на отрицание очевидного и свободу от любых обязательств.
В новой стране, принявшей его, он ценил прежде всего язык, который употреблял с огромным уважением и чрезвычайным грамматическим тщанием. Что до остального, ему явно трудно было найти здесь жизнь, которая была бы ему под стать. Он часто говорил, что из всех наций, которые ему известны, французам труднее всего приложить к себе те моральные и общественные ценности и добродетели, которые они требуют от других. Особенно это касается равенства и братства. «Со всеми этими вашими букетами привилегий, ваши президенты и всякие мелкие маркизы больше похожи на королей, чем наша несчастная королева Маргрет II». Он любил повторять это за столом, пытаясь уязвить мою мать. Помимо этого ему трудно было принять такие качества, как лицемерие, склонность ко лжи и нечестность, которые, как и вообще всех французских политических деятелей, он мог обсуждать только в связи с коррупцией и склонностью к недостойным компромиссам с совестью.
Анна быстро пресекала этот поток упреков. «Ну в таком случае зачем ты здесь живешь? Ты волен вернуться в родные места». Отец никогда ничего не отвечал, но у нас в ушах звучал его спокойный тембр: «Здесь мой сын, и еще я тебя люблю».
Хотя я был рожден и воспитан во Франции, я часто разделял негативные ощущения и мнение отца о нашей стране. Я прекрасно понимал, что человеку его масштаба, воспитанному в суровых испытаниях и морских бурях, в пацифистском и интернационалистском духе, тесно в шестиугольном французском кафтанчике, куда его все время пытаются запихнуть.
И потом, правда, здесь его сын и к тому же, хотя это становится все более и более сложным, он все еще любит жену.
Ситуация в «Спарго» несколько успокоилась, вошла в привычный ритм: спад-подъем, время от времени какой-нибудь особенно успешный фильм. В 1970 году вышли «Красный круг», «Тристана», «Большой маленький человек», «Мясник», «Военно-полевой госпиталь», «Признание» – этот год для матери оказался на редкость удачным. В прокат поступило множество шедевров, которые отлично вписывались в наш артхаусный формат, который пока еще считался хорошим тоном в обществе. В лицее я быстро стал популярным благодаря маминой деятельности, молодежь той эпохи переживала кинематографическую лихорадку необыкновенной силы.
Сам я пересмотрел все эти фильмы, один за другим. Иногда так получалось – чаще всего утром, в исключительных случаях, когда выходил какой-нибудь особенно талантливый фильм, – что мать организовывала «семейные» сеансы. Тогда мы одни имели в своем распоряжении весь зал. Сидя рядком, отец, мать и я, мы смотрели полнометражный фильм на большом экране. Я переживал совершенно незабываемые моменты, и пока киномеханик сменял одну за одной бобины пленки из триацетата целлюлозы, проецируя изображение на экран, мы в огромном зале наслаждались всеми преимуществами дружной и счастливой семьи.
Отец крайне редко рассказывал нам о храме и о том, что он там делает. В отличие от своих датских выразительных проповедей, вызывавших пылкую реакцию прихожан, здесь он, казалось, осуществляет необходимый минимум деятельности в обстановке любезной индифферентности. Он по-прежнему тщательно готовился, расписывая на бумаге проповеди, но не было в нем больше страсти, он словно выдохся. Мать по-прежнему не появлялась в соборе, и я тоже уже давно не ходил туда слушать его благоглупости, которые, подобно таким же историям его собратьев и конкурентов, бесконечно, из века в век, прокручивались на божественном фонографе.