Короче говоря, смутились люди, замешкались. Так, конечно, никто бы к нему, к прокурору тому, по доброй воле не пошел, даже на хаш – дерьмо был человечишко, иначе не скажешь. Но, с другой стороны, как не пойти, если сам зовет! Тут ведь как каждый подумал – я не пойду, а сослуживец мой пойдет. А потом, как вопрос какой решать – как решать будем? Вот так каждый про себя подумал. Вздохнув в закрома залезли, хороший коньяк, водку, другие всякие вещи собрали – с пустыми же руками на хаш не пойдёшь – всё самое лучшее, дорогое, такое, что для себя жалели, годами берегли, собрали и пошли. Каждый своей дорогой, в темноте – рано ещё, ночь почти, город спит, фонари не горят – поодиночке к заветному адресу пробираются. До двери доходят, адрес еще раз перепроверяют – вдруг ошибка! Нет, нету ошибки, адрес тот самый и на двери золотая табличка с вензелями и фамилией, которую все назубок знают, но никто лишний раз вслух не произносит. Ещё раз по сторонам оглядываются, чтобы чужих глаз не было, и в дверь звонят.
А теперь, если с другой стороны посмотреть – прокурор спит себе спокойно, суббота, шесть утра. Ни о каком хаше, конечно, понятия не имеет – он ведь всякие дурацкие объявления в газетах не читает, что там читать! Спит себе спокойно, похрапывает, вдруг – звонок. Он на часы – спросонья никак стрелки сосчитать не может. И тут, конечно, мысли всякие в голову лезут – вспоминает судорожно, кого не так засудил, не то присудил, не к сроку посадил. Надеется, может приснилось, на жену сквозь темень смотрит – та на него, испуганными глазами. Мысленно свои ожерелья да перстни под подушку прячет, чтобы не конфисковали всё и сразу. Время прошло, тишина, только сердцебиение успокаивается, а тут опять звонок, резкий, противный. Не показалось, значит, не приснилось. Делать нечего, с кровати сползает, в тапки, в халат, сетку с шевелюры не снимает – забыл, волнуется, к двери, в глазок – там кто-то из своих, судейских. Имя его не помнит – челядь, чего там помнить, но физиономия-то знакомая, ясно – свой. Дверь открывает: «А-а, чего тебе?». А тот, по халату, по тапкам, по сетке на голове сразу смекает – что-то тут не так. Бормочет чепуху какую-то, типа перепутал, заплутал, простите дурака безмозглого, ну и подобное, ретируется и в сторону отбегает. Даже подношение забыл отдать. Стои́т за углом, трясется весь, перенервничал! Но тут, пяти минут не проходит, к двери следующий, адрес с клочком объявления сверяет, от фамилии на табличке в очередной раз съёживается, мешкается, но звонит. А в квартире, поди, опять: часы, жена, глаза, кольца, тапки, халат, дверь, глазок. Опять судейский! Да что они там, сговорились все?!! Дверь раскрывается, тот тоже – ничего внятного, кубарем и за угол. И тоже, от неожиданности в замешательстве – нет, чтобы хотя бы сверток свой оставить, откупиться за осечку – вот же, с перепугу в руках держит, теребит. Так с десяток раз повторилось. Прокурор последние полчаса даже от двери не отходит, так на стульчике в коридоре и притулился, со сном борется.
В общем, когда компания за дверью организовалась уже солидная, вышел из-за угла дома Эдик, как ни в чем не бывало. «Парни! Что есть?, чего нет? (в смысле, как дела, какие новости). Что в такую рань здесь собрались?». Они ему свои обрывки газетные тычут – мол, сами ничего не понимаем. А он глаза в сторону отводит, говорит: «Раз уж здесь так много сразу хороших людей собралось – пошли посидим, что ли, где нибудь хлеб-сыр поедим…». Как что он им объяснил – не знаю, как они, узнав всё, его не растерзали – не знаю. Но зато потом пировали все вместе роскошно. Надолго то застолье запомнилось! Ещё бы, каждый ведь не просто с бутылкой пришел, а с такой бутылкой, которую для себя никогда в жизни бы не откупорил. А тут – не нести же назад, домой! Эх, сколько смеялись, друг друга передразнивали, сколько шутили, сколько разных историй повспоминали…
Вот такой был Эдик, простой, открытый, веселый. Никто на него не обижался, потому что, если даже острая шутка – все равно не ранила, потому что не злая. Вместе смеялись!
Помню, по Проспекту идем, а впереди какой-то гражданин лысиной сверкает. Мы его то с одной стороны обойти хотим, то с другой, а он всё под ногами путается. Бывают такие люди – вроде всё нормально, но неудобные какие-то, несуразные, всё время в ненужном месте и в ненужное время попадаются. Главное, что им самим от этого в жизни тяжело, но что они могут поделать – под такой звездой родились. Вот и этот – сам маленький, унылый, нос повесил и поперёк нашего пути, дорогу заслоняет. И, главное, солнце палит и на этом солнце лысина его переливается. Аж глаза режет! И тут вдруг Эдик: «Всё, извините, ребята, не могу больше себя сдерживать», к нему подходит, и с возгласом: «Суро-джан!?» прямо по лысине этой со всего маху ладошкой – хлобысть! И ладонь прямо так ладно, так со смаком по всему черепу пришлась, конфигурацией совпала. Ну, грех было не приложиться! Этот самый «суро» – никакой не Суро, конечно, совершенно незнакомый человек – от такого шлепка аж присел немного, такое впечатление, что даже в землю чуток вогнался. Оборачивается, от неожиданности слово сказать не может. Да и в голове у него гудит еще – хлопок не бо́льный, но уж очень звонкий и неожиданный. Оборачивается он и Эдик, как ни в чем не бывало: «Вай, извини, дорогой, обознался…» его обходит и дальше идет. «Суро», несчастный, стоит голову трёт, а сказать ничего не может. Э-э, сколько потом смеялись, с этим самым Суро – как его на самом деле зовут я и забыл уже, вероятно, так Суреном и остался – но, что поделать, он сам громче всех смеялся, когда Эдик ему всё рассказал. Сколько потом вместе с ним пили-ели, сколько радости друг другу доставили – вот, оказалось, в правильном месте пересеклись их пути, переломили, значит, планиду совместными усилиями.
Такой Эдик человек был! Всех любил, его все любили. А тут, вдруг – взял и ушёл. Врачи потом говорили – сердце у него, как у молодого было, как у младенца. Чистый был, душою чистый, оттого и делами своими, и жизнью, и сердцем чист.
…
Ушёл, значит. Хотя, на самом деле – остался. На солнечных улицах нашего с ним любимого города остался своим присутствием, и все, кто знал его, это присутствие продолжали ощущать. Ждали только, что вот сейчас он вынырнет из-за угла и сотворит какую-нибудь каверзу. Потому что, он умел так придумать что-то, чтобы все встретились, и чтобы всем было хорошо. Но он не появлялся и не появлялся, и мы постепенно стали к этому привыкать, что нет его. Не то, чтобы нету совсем, а просто мы почему-то разминулись в пару минут.
А на самом деле в городе тускло стало, и в стране вскоре не заладилось. Скоро, совсем скоро страна наша по швам затрещала, да и развалилась вся. Конечно, когда такие люди уходят, которые всех объединяют – как стране не развалиться! А с развалом всё плохо – разруха привела к тьме, голоду, холоду, блокаде. И семья Эдика, что без него осталась, бедствовала со всей страной наравне. И всё нам казалось, что, вот будь Эдик сейчас рядом – что-нибудь придумал бы, обязательно бы придумал. Кто, если не он! Он человек такой – если кому плохо, то он рубаху с себя последнюю снимет, лишь бы помочь. И помогал. А еще, постепенно становилось ясно, что он-то, Эдик, знал, что так будет. Давно знал, оттого и глаза у него грустные были. Эх, Эдик-Эдик… Пришел бы посмотрел, что с детьми твоими – исхудали, болеют. Сын с ног сбился, работу ищет, дочь внуков твоих поднимает, поднять не может – ни у самой сил нет, ни накормить нечем, ни обогреть. А ты ушёл… Нельзя же так!
У дочери уже галлюцинации начались. Привиделось ей, что заходит она в дом, в коридоре темно, протягивает руку, чтобы свет зажечь, а ты из темноты выходишь и говоришь: «Не зажигай свет, не надо». И галлюцинация даже не в том, что ты из темноты выходишь, а в том, что свет мы давно уже не зажигаем – нету света. Это ты при жизни не застал еще, чтобы было плохо со светом, а мы привыкли уже, отпала эта привычка на выключатель без толку нажимать. Но, без толку или нет, а приходит она на следующий день домой, и совершенно машинально рука тянется к выключателю, и тут всё как-то в одно мгновение – рука по клавише, а в голове яркой вспышкой вчерашний сон, и одновременно молния сверху со стороны люстры, и какая-то неведомая сила толкает её в спину, сильно так толкает, вталкивает в дверь, и она влетает в комнату падая у кровати. А потом поднимается, как в забытьи, и смотрит в коридор, где из пола, в том самом месте, где секунду назад она стояла, торчит огромный осколок разорвавшегося плафона. Торчит, наполовину вонзившись в дубовую доску паркета.