Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Итак, все, что своими силами и силой времени можно было завоевать и получить, оставаясь в пределах тюрьмы, было завоевано и получено. Острота чувств и переживаний смягчилась, и мы походили на людей, которых буря выбросила на необитаемый остров, затерянный в необозримом океане. Горсточке новейших Робинзонов оставалось без надежды воссоединиться с остальным человечеством поддерживать, насколько возможно, свои умственные силы и возделывать мирное поле труда.

...Покров забвения ниспал на наши души. В 1902 году для многих, в том числе и для меня, прошло около двадцати лет со времени ареста, для некоторых и того больше. Если бы помнить все, как помнилось тогда, двадцать лет назад, нельзя бы выжить. И духовное начало постепенно приспособлялось, чтоб сохранить жизнь. Долгий, тяжелый период приспособления кончился; кто не умер, не убил себя и не сошел с ума - пришел в равновесие. Время, как паутина, затянуло то, что кровоточило: забылось или, если не было забыто, было забито силой воли. Страдание, жгучее и острое, было побеждено. И если в душе все стихло и забвение вступило в свои права, то мнилось, что и весь мир забыл нас. Не только начальство в столице, но и все на свете: не верилось, что помнят родные - ведь и мы забыли их. Не верилось, что наши имена сохранились в памяти тех, кто шел вслед за нами, но не знал нас лично. Ведь у нас за двадцать лет в памяти о людях осталось пустое место - и ни одного, ни одного имени.

Заброшены бурей и всеми забыты...

На воле уж новое племя

Возникло; смеется, не помнит меня.

Я дал им огня,

Им солнце зажег я, сам темный, стеня

Все время, все время **. {186}

______________

** Бальмонт.

Глава двадцать пятая

ПОГОНЫ

Среди затишья и полного спокойствия, установившегося в 1902 году, в тюрьме неожиданно разразилась беда, и твердое, как нам казалось, здание наших по крупицам собранных приобретений распалось, как жалкая игрушка.

2 марта мы пришли с прогулки часу в пятом вечера, и камеры были заперты, когда я услышала шум отпираемых по очереди дверей, что показывало, что происходит какой-то необычный у нас обход.

Загремел замок и в моей двери; вошел смотритель с двумя-тремя жандармами.

- Комендант недоволен беспорядком в тюрьме, - произносит он с важным видом своим негромким, тусклым голосом. - Этому должен быть положен конец, и с сегодняшнего дня инструкция будет применяться в полной мере, - заканчивает он и собирается уходить.

- В чем дело? Какой беспорядок? - говорю я. - Никаких замечаний нам не делали, совершенно непонятно, чем вызвано ваше заявление.

- Комендант недоволен. Инструкция будет применяться с сегодняшнего дня, - повторяет он. - Ничего больше сказать не могу.

- Уж не случилось ли чего на воле?- спрашиваю я, зная, что происходящее на свободе обыкновенно отражается репрессиями в тюрьме.

- Ничего не знаю.

- Но откуда исходит это распоряжение; из Петербурга или отсюда?

- Отсюда, - отвечает смотритель, поворачиваясь к двери.

- Мы не можем подчиниться инструкции,- говорю я ему вдогонку, - она связывает по рукам и ногам. При ней дышать нельзя: нарушения неизбежны; вам придется сейчас же готовить карцер. {187}

- И приготовим, - спокойно произносит смотритель.

Подобные же краткие разговоры происходят и в других камерах.

Мы взволнованы, встревожены и недоумеваем: откуда такая напасть? Состояние тюрьмы совершенно не давало к тому повода: жили мирно, никого не трогали и нас не трогали, почему же нам грозит восстановление старого режима, уничтожение всех маленьких улучшений, завоеванных на протяжении многих долгих лет? 18-20 лет, а некоторые больше, мы в тюрьме. Мы устали, состарились в ней. Кажется, можно бы дать нам покой и мирный труд. Так нет же, опять хотят историй, шумных столкновений и стычек. Старой инструкции мы вынести уже не можем: мы не новички, наше настроение не то, что было в первые годы. Наши нервы обнажены и не могут не реагировать с неудержимой силой.

Тревожен и беспокоен этот вечер: кто лихорадочно бегает взад и вперед по камере; кто неподвижно лежит на койке; не читается книга и падает из рук. Иной совещается то с одним, то с другим соседом путем традиционного стука в стену. Нервы напряжены, как натянутые струны: что предстоит нам, чем вызвана репрессия? Опять неизвестность. Опять мы "слепцы" Метерлинка. В тюрьме все было благополучно, значит, на воле что-то произошло? Какая-нибудь катастрофа? Событие мировой важности? Воображение работает, возбуждение растет, и в ту же ночь прорывается в сценах, небывалых в стенах Шлиссельбурга даже в первые годы.

В десятом часу настороженное ухо слышало, что в дальнем конце дверная форточка одной камеры верхнего этажа была отперта, а потом хлопнула. Минут через десять тот же звук повторился, и послышался краткий разговор. И в третий раз произошло то же самое.

В нижнем этаже началось движение; затем дверь той же далекой камеры верхнего этажа была отперта, и жандармы потащили из нее что-то тяжелое. Было ясно - несут человеческое тело; толпа жандармов несла кого-то за руки и за ноги. Послышался хрип.

В одну минуту вся тюрьма стала у дверей и с напряжением слушала; мыслью каждого было; кто-то покон-{188}чил с собой; и каждый стал звать дежурных, спрашивая, что случилось. Жандарм приоткрывал "глазок", но ни один голос не отвечал.

Внезапно раздался голос коменданта и пронеслось слово:

- Развяжите!

Значит, кто-то повесился... Руками, ногами, книгами, шваброй каждый бил в дверь и кричал:

- Что случилось?

Голос коменданта ответил:

- 28-й нарушает дисциплину **.

______________

** Сергей Иванов.

Как! Человек покушается на свою жизнь, и это называют нарушением дисциплины?!

Все двери загрохотали. Кто-то на всю тюрьму закричал: "Караул!" Оглушительные удары сыпались справа, слева, внизу и наверху. Тюрьма неистовствовала.

И в третий раз повелительно раздался громкий голос коменданта Обухова:

- Доктора!

Яростное безумие охватило нас: тюрьма превратилась в буйное отделение умалишенных.

Наутро измученные, с упавшими нервами мы вышли в восемь часов на обычную прогулку. Ближайшие соседи Сергея Иванова объяснили, в чем дело. Раздраженный частым заглядыванием в дверной "глазок", он отказался снять бумажку, которой закрыл стекло.

Напрасно смотритель три раза уговаривал его не делать этого - Иванов не повиновался; смотритель потребовал, чтоб Иванов шел в карцер, - Иванов не двинулся. Тогда жандармы надели на него смирительную рубашку и при насмешках коменданта связали ослушника, а затем понесли в соседнюю пустую камеру, которая на этот раз должна была служить карцером; но когда жандармы выносили его, с ним случился припадок истероэпилепсии, как объяснил потом тюремный врач.

Тогда-то комендант и крикнул: "Развяжите!" - и мы решили, что кто-то повесился. {189}

Сергей Иванов лежал в обмороке, и жандармы старались привести его в чувство, но после бесплодных усилий пришлось крикнуть доктора.

По той или другой причине он пришел не тотчас же, а потом не сразу мог привести Иванова в чувство: обморок продолжался минут сорок.

Подавленные, мы выслушали этот рассказ. Что было делать? Такие сцены могли повториться и завтра, и послезавтра - невозможно было выносить их. Ни физических, ни нравственных сил на это не хватило бы. Отпор был необходимым, но в какую форму должен вылиться этот отпор? Оставить дело без протеста было немыслимо: нас задушили бы; реагировать надо было во что бы то ни стало.

Среди нас была полная растерянность: одни предлагали шаблонный путь самоистязания - отказ от прогулки; другие говорили о бойкоте коменданта, прервать с ним все сношения вплоть до отказа принимать из его рук письма от родных. Понурив головы, неудовлетворенные, мы разошлись, ни на чем не остановившись.

Прошел мучительный день. Каждый про себя ломал голову над вопросом: что будет дальше, что предпринять?

41
{"b":"71356","o":1}