Теплый свет, исходивший из ее глаз, постепенно угасал, взгляд становился холодным и оценивающим. Она теперь учила английскому языку “детей советской буржуазии”.
– Буржуазия? – возмущался Социолог. – Какая может быть буржуазия без собственности?
В 1975-м, когда “Битлз” пели в Кремлевском дворце съездов, а попасть туда было невозможно, Джей решила, что она попадет. В ее глазах снова появился огонек. Яркий, но холодный. Добыла где-то прямой телефон администратора Дворца съездов. Позвонила.
– С вами говорят из Всемирного Совета Мира, – сказала она первое, что пришло ей в голову.
– Откуда?
– Из Всемирного Совета Мира.
Долгая пауза.
– От Иванова, что ли?
– Ну да!
– А, ну так бы и сказали. С Ивановым мы хотим дружить. Чего он хочет?
– Нам нужно тринадцать билетов на “Битлз”.
– Ммм, тринадцать не обещаю. Как вас зовут?
– Лена, – Джей назвала первое попавшееся имя.
– Леночка, можете называть меня просто Михаилом. Дайте ваш телефон. Я вам позвоню, а вы пока составьте список. Вписывайте пока всех, но тринадцать не обещаю. И скажите Иванову, что он нам будет должен, и не тринадцать, а все тридцать.
Следующие три дня Михаил с Леночкой перезванивались по пять раз в день. Иванов оказался директором кинотеатра “Мир”, где, как выяснилось, тоже бывали закрытые просмотры. Шушу она включила в список, но тот категорически отказался идти.
– Всех вас будут ждать у входа с наручниками, – сказал он, но Джей была в эйфории, и такая мелочь, как наручники, ее остановить не могла.
В день концерта все, кто был в списке, собрались, как им было сказано, у Кутафьей башни. Ждали Джей. К ним подошел охранник в форме и спросил, кто из них Елена.
– Она опаздывает, – сказали ему.
– Ждать никого не можем. Если хотите попасть, идите за мной.
Они пошли. Джей так и не появилась. Она, оказывается, пришла на час раньше и все это время болтала с Полом Маккартни. Он подарил ей диск Abbey Road, на котором расписались все четверо, каждый под своей фотографией, а Пол еще приписал JG, I love you. Она потом забыла этот диск в электричке.
Анька: Загорск
Мой отец, композитор-авангардист, тоннами поглощал книги по психологии.
Сначала это была психология творчества, типа “как стать гением”. Все у него было в порядке: секретарь Союза композиторов, дача в Пахре, черная “Волга”… Но гением он не был. В их компании должность гения уже была занята Арчилом, тот слезать с нее не собирался. Потом пошли книги о психологии секса и отношений. С мамой у них всегда были проблемы, они вечно запирались в его кабинете и громко эти отношения выясняли. В таких случаях я надевала наушники и включала на полную громкость кого-нибудь из любимых (настоящих!) авангардистов – Берга или Веберна. Когда родители наконец развелись, мне было четырнадцать. Тут папаша переключился на книги о детских травмах. Чтобы у меня не возникло травмы от потери “фигуры отца”, всюду таскал меня за собой. Четыре года “полового созревания” я провела в компании друзей отца, сорокалетних мужчин, часами разговаривающих о пифагорействе, эолийском строе, додекафонии и параллельных квинтах.
Все они были уверены, что я тайно влюблена в Арчила (что было правдой) и что скоро он на мне женится (что было шуткой). Он был perfect male, вокруг него не было не влюбленных в него женщин. Сначала я влюбилась в его музыку, что-то среднее между Пяртом и грузинским хоровым пением, а потом выяснилось, что это была сублимация, на самом деле мне нужен был он сам – такой бритый наголо Жан Маре, с потухшей трубкой в зубах, в замшевых пиджаках. Когда мне исполнилось восемнадцать, я поняла, что надо действовать. Для грузина дочь друга – это святое, лишить ее невинности – грех. Значит, надо было избавиться от этого препятствия – невинности. Но как и с кем? Ровесники мужского пола казались мне дебилами. Мысль о физическом контакте с ними вызывала отвращение. Потом меня осенило: совсем не обязательно, чтобы это было правдой, главное – сказать.
Как-то мы остались вдвоем в папашиной квартире, и я произнесла заранее отрепетированную фразу:
– Ах, Арчи, я так тебя люблю, что ради тебя даже лишилась невинности.
Дальше все было как в плохом кино. Он грубо схватил меня за руку и потащил на улицу. Молча впихнул в такси и всю дорогу до его дома не произнес ни звука. Заговорил только, когда мы вошли в комнату:
– Тебя раздеть или ты сама разденешься?..
На следующий день вся компания должна была, как всегда, собраться у папы. Я дрожала от страха: как он будет себя со мной вести и как мне себя держать? Но он таким же ласковым голосом попросил чайку и после этого ни разу не взглянул на меня. Я поняла, что проиграла. Единственный человек, которому я рассказала об этой истории, была Джей. Она слушала с широко раскрытыми глазами, а потом сказала:
– Где-то под Загорском есть бабка, которая умеет привораживать.
– Узнай где! Я поеду. Мне нужно.
– Я с тобой.
– А тебе-то зачем? Привораживать?
– Нет, – говорит Джей, – скорее наоборот, но я не для этого. Мне интересно.
Через неделю мы выходили из электрички в Загорске. Лето. Пыль. Мухи.
Стоит разбитое такси. Мы растерянно оглядываемся по сторонам. Окно водителя открывается:
– Вам к бабке?
Мы обе застываем от изумления, и Джей вдруг принимается руководить:
– К бабке.
– К дальней или ближней?
– А чем они отличаются?
– Сестры. Старшая – подальше живет. Она и порчу навести может. А младшая, та только привораживать. Но зато ближе и всего сорок.
– Нам без порчи.
– Значит, порядок такой. Даешь мне сорок рублей. Я везу к ближней бабке и жду, сколько надо, а потом везу обратно на вокзал.
– Сорок за двоих?
– Да, там еще бабке заплатить придется, но там не много, рублей пять с каждой, ближняя не жадная.
– Поехали, – решительно говорит Джей.
У меня, разумеется, сотня припасена.
– Я еду по разбитой дороге, – говорю я, – в разбитом такси и с разбитым сердцем.
Джей фыркает:
– Давай без литературных красот.
Всю остальную дорогу трясемся молча.
– Мне засвечиваться нельзя, – говорит таксист. – Я тут машину поставлю, а вы направо за этот колодец. Там увидите, машины стоят у избы.
Мы поворачиваем направо за бревенчатый колодец с железной ручкой и ржавым ведром. Прямо перед нами семь или восемь машин. Два “мерседеса”, черный “ситроэн”, такой, как у Рихтера, и еще какие-то незнакомые. В каждой шофер. Изба ветхая, вот-вот развалится. Джей с трудом открывает скрипучую дверь. Внутри темно, в глубине можно различить какое-то мерцание. Когда глаза привыкают к темноте, я понимаю, что это блеск бриллиантов, – на лавке вдоль стены сидят хорошо одетые женщины. От другой стены отделяется фигура: сгорбленная бабка в калошах подходит к нам.
– Маня вон в той комнатке принимает, – говорит она ласковым голосом, – а я ей помогаю. Давайте мне, доченьки, по пять рублей и садитесь на лавку. Я все Мане говорю, что ж ты по пять рублей берешь, смотри, на каких машинах приезжают. А она говорит, нельзя. А деньги все мне отдает. Если, говорит, больше брать и себе оставлять, сила пропадет. Ну я, конечно, на эти деньги ей продукты покупаю, только она ест мало.
– Она одна пойдет, – говорит Джей. – Я просто провожаю.
Через сорок минут я вхожу в комнатку. Маня, в телогрейке и валенках, несмотря на лето, сидит в углу на лавке под иконой, пристально смотрит на меня.
– А ты, доченька, и не говори ничего, я все вижу. Тебе приворожить надо. Ты мне только скажи, ты его видишь когда-нибудь?
– Почти каждый день.
– Тогда пойди сейчас в сельпо, налево за колодцем, еще пять домов. Купи там колотый сахар, двести грамм. И приходи ко мне. Без очереди.
Я выскакиваю в сени, хватаю Джей, и мы несемся в сельпо. На всякий случай беру килограмм колотого сахара. Его заворачивают в кулек из мятого пожелтевшего обрывка “Литературной газеты” за 26 января 1937 года, где можно прочитать “…антисоветского троцкистского центра – обвини…”. Мы бежим обратно, и я вхожу в комнатку без очереди.