Анна Шехова
Счастливый покойник
В то октябрьское утро Феликс Янович Колбовский проснулся с тягостным предчувствием неприятностей. Это чувство было подобно предвестникам мигрени – когда сама боль еще не подступила, но мир уже подернулся мутной раздражающей пеленой, свет стал нестерпимо ярким, а во рту появился тошнотворный привкус.
Еще не открывая глаз, Феликс Янович ощутил накатывающую волну этого предчувствия и удивился ему. Впервые такое случилось с ним много лет назад – в тот день, о котором Колбовский крайне не любил вспоминать. Хотя попытка не вспоминать всегда заканчивалась одним и тем же – перед его глазами, как тогда, вставал двухэтажный бревенчатый дом Ружниковых, запертый и глухой к его стуку. И слепые окна, задернутые белыми занавесками, и крашеные подоконники, уставленные гераньками и фиалками – предметом неусыпной заботы Машеньки…
Придерживая одной рукой одеяло, другой Феликс Янович запалил лампу, стоящую на маленьком столике подле кровати. В комнате было холодно, и, спускаясь с постели, Колбовский продолжил кутаться в одеяло, чтобы не растерять мгновенно остатки тепла. Из-под двери пробивалась яркая полоска света, которая говорила о том, что Авдотья уже хозяйничает на кухне.
Феликс Янович сделал два шага, отделявшие его кровать от окна – спальня была крохотная, – и выглянул наружу. Там ожидаемо еще царила вязкая темнота, сквозь которую проступали лишь очертания ближайшей церквушки – храма Петра и Павла. Осень уже вошла в ту пору, когда утратила все свое очарование, оставив землю голой, неприбранной и грязной. Феликс Янович с тоской подумала, что хорошо бы уже нынче пошел снег, чтобы скрыть всю эту грязь. Позднюю осень он терпеть не мог, и если бы не служба, он бы и вовсе не выходил из дому. А то в такое время не удивительно, что душа начинает маяться от странных предчувствий. Да, определенно, все это может просто объясняться дурной погодой.
Немного успокоившись на этом, Феликс Янович отправился пить утренний чай.
⁂
Феликс Янович Колбовский вот уже десятый год служил начальником почты в столице яблоневых садов – Коломне. Городок был небольшой, угнездившийся между двух рек, и, как все прибрежные городки средней России, обладавший неизменной притягательностью для живописцев и пассажиров речных пароходов. Золоченые луковки церквей, пышная зелень многочисленных садов – а как же без них? – дома в два, редко три этажа. А также – тишина, покой и благолепие. По крайней мере, в глазах тех приезжих, кто ограничивался прогулкой по центральным улицам и обхоженной набережной. Да и зачем приезжим было бродить по окраинам, среди грязно-серых бревенчатых домов, которые немногим отличались от обычных деревенских изб? Нет, гости Коломны не совались сюда, в кривые и порой безымянные переулки, где было раздолье для бродячих собак, а также тех персон, кто не стремился мелькать на центральных улицах, там, где стояли полицейские будки.
Летом, на взгляд Феликса Яновича, Коломна была чудо как хороша – пышная зелень скрашивала даже бедность, церкви выглядели нарядными как именинницы и даже на окраинах приземистые дома утопали в ромашках, маках и васильках. Но в конце осени город обыкновенно представлял собой то самую жалкую и тягостную картину, которую являет собой обычная российская глубинка.
Тем не менее Феликс Янович даже после десяти лет службы пока не собирался перебираться ни в какое иное место. Если бы нашлись желающие спросить его – почему, то он бы, вероятно, затруднился с ответом. Точно так же он смущался и терялся каждый раз, когда десять лет назад его спрашивали о причинах его перевода из Москвы в Коломну. Появление нового молодого и, главное, холостого начальника почты возбудило немало толков на тогдашних журфиксах и салонах. От супруги городского головы Олимпиады Петровны быстро стало известно, что Феликс Янович сам подал прошение о переводе его в Коломну, хотя через несколько лет ему светило место начальника на одном из крупных московских почтамтов.
Однако же Колбовский, несмотря на кажущуюся простоватость, сумел обойти все ловушки, расставленные ему местными сплетницами, и при этом умудрился не ответить ни на один вопрос. Спустя несколько месяцев его оставили в покое, найдя удовлетворительное объяснение в состоянии его здоровья, а также явно присущей ему сентиментальности. Летними вечерами Феликса Яновича не раз видели на берегу реки, где он сидел в абсолютном и при этом безмятежном одиночестве, глядя на разворачивающееся за рекой багряное полотно заката. Безусловно, начальник почты принадлежал к тем чувствительным натурам, которым нечего делать в крупном городе, – решили местные дамы. На том все и успокоилось. Нельзя сказать, что они так уже сильно ошибались.
⁂
Шорох утренних газет всегда действовал успокаивающе на Феликса Яновича – он соединял в себе напоминание о шуме ветра в весенней дубраве и могущество печатного слова, которое было столь же незыблемым, как сама жизнь.
Газеты уже дожидались его в кабинете, и, едва шагнув за порог, он почувствовал терпкий с горчинкой запах типографской краски. Однако почтмейстер не торопился: он неспешно снял пальто, аккуратно повесил его в шкаф, расправив полы и рукава – так, чтобы оно висело столь же безукоризненно, как сидело на манекене портного Устинцева, который слыл лучшим закройщиком верхней одежды на всю Коломну. Затем Феликс Янович оправил мундир перед зеркалом и невольно вздрогнул, увидев, как позади него в зеркале мелькнул чей-то силуэт.
– Доброе утро, Феликс Янович, – голос Аполлинарии Григорьевны был столь же отутюженный, как и ее форменное платье.
– Доброе утро, сударыня, – почтмейстер торопливо скрыл неудовольствие.
Аполлинария Григорьевна служила здесь на год дольше чем он, что, на ее взгляд, давало ей некие преимущества старожилки. И хотя формально она была в подчинении у него, часто Феликсу Яновичу казалось, что сама телеграфистка этого факта так и не осознала. Держалась она всегда безукоризненно, субординацию соблюдала, но все же Колбовского не покидало чувство, что Аполлинария Григорьевна словно всегда поглядывает на него с верхней ступеньки лестницы. Так, практически с первого дня у них с Аполлинарией Григорьевной установилось негласное соперничество за то, кто раньше пожалует на службу. И в девяти случаях из десяти победа оставалась за госпожой Сусалевой, поскольку Феликс Янович питал слабость к тому, чтобы засиживаться в ночи за книгой. Когда же Авдотья начала выговаривать ему за литры траченного керосина, он втихомолку перешел на свечи, предпочитая не вступать в прения с грозной экономкой, перед которой робели даже коломенские дворники.
Положа руку на сердце, Феликс Янович был бы счастлив избавиться от госпожи Сусалевой и поменять ее на какую-то менее заметную, пусть и не слишком опытную особу. Однако это не представлялось возможным, потому что Аполлинария Григорьевна была безупречна. Вся, начиная от кончиков начищенных башмаков и заканчивая морщинками – такими же ровными и аккуратными, словно они были нарисованы на ее лице карандашом талантливого гримера. Несмотря на свой почтенный возраст, Аполлинария Григорьевна не пропустила пока не единого служебного дня, а когда сам Феликс Янович пару лет назад три дня отсутствовал из-за тяжелейшей лихорадки, она встретила его холодным изумленным взглядом. И в качестве приветствия сказала лишь две фразы: «Беречься вам над, Феликс Янович. Дела не терпят распущенности». Телеграфистка была убеждена, что всякая хворь есть следствие распущенности.
– Сделать вам чаю, Феликс Янович? – спросила Аполлинария Григорьевна, делая вид, что ее очередная маленькая победа не значит ровным счетом ничего.
– Да, пожалуйста, – сдержанно кивнул он и направился в кабинет, твердо зная, что через пять минут получит чашку горячего чая с золотистым ломтиком лимона, напоминающим юный полумесяц. На блюдце рядом будет лежать ровно один кусочек коричневого сахара, а второй он тайком достанет из своих запасов – дабы избежать укоризненного взгляда телеграфистки, уверенной, что есть сладкое едва ли не больший грех, чем опаздывать на службу.