Воня поначалу был единственным образованным художником. Он учился то в МАРХИ, то в Строгановке и мог круто рисовать женские попки. То есть мог одним нежным росчерком нарисовать неповторимую линию. Воня носил рыжий ирокез, веснушки, нос, чёрные очки-капли, модные шмотки и наглое око. Если Шульц был наворотный маргинал с юга Москвы, то Воня был неформал с северо-запада, что, понятно, не одно и то же. И если Воня в данный момент не танцевал, казалось, это минутная передышка, его внутренняя оболочка двигалась в ритме даже во сне.
Лексус Черкасов был врачом, бросившим медицинский на дипломе. Он лечил все наши болячки, переломы и вывихи, но зараза Чистого переулка со временем проникла к нему в кровь. Он перестал быть добрым доктором, а стал сумасшедшим художником. Совершенно сошёл с ума под действием лизергиновой кислоты и ядовитой атмосферы творчества. Он писал огромные полотна, вываливал на них мешки риса и гречки, покрывал крупу флуоресцентными пигментами. Мы иногда воровали у него гречу и варили себе похлебку. Еще Лексус мог сутками вязать на спицах. Он вязал, нет, не шарфики: кольчуги для скифов, растаманские шлемы и инопланетные растения для ночных бабочек.
Лексус был сильно кудрявый, цвета летнего сена, с еврейским шнобелем; шустрый, с искрой в глазу – другой у него был стеклянный. Глаза нашего друга лишил еще в школе сегодня звёздный режиссёр, протирающий штаны на голубом экране – случайно, стрелой.
Мастерская – самое большое в квартире пространство: глухая стена и четыре окна напротив, выходящие в Чистый переулок; древние, подточенные жуком рамы и тяжёлые гранитные подоконники. В рамы были врезаны латунные механизмы, украшенные хитрыми улиточками. Чугунные батареи с ятями поддерживали гранит. Медные дымоходы украшали лепной карниз.
Сначала мы два года жили в мастерской, пребывая в нирване, не обращали внимания на окружающий нас пейзаж. Потом случился ремонт.
Взялись за обои – эти археологические пленки: сначала голубые с лошадками обои доктора Преображенского, дальше газеты – 1918 год, 20-й, 37-й. Некоторые древние папирусы удавалось отодрать целиком. Они попадали в кузницу современного искусства. Были там строгие слои 60-70-х и тронутые вольнодумством мира чистогана, последние – 80-е.
Но надолго энтузиазма не хватило: забубенили так, поверх бумажных островов белой водоэмульсионкой и стали жить в белом кубике.
Напротив окон стоял массивный пятиметровый брус, который мы всей коммуной зачем-то припёрли из мастерской Веры Мухиной. Брус стал священной диагональю нашей вселенной. Стая кошек считала его тотемным столбом. Например, кот Ротор сидел весь день на вершине под потолком и со страшным рычанием скидывал прочих членов команды кошек.
Вдоль окон стояли две колченогие кровати и две антикварные тумбочки с помойки. На стенах висели бессмертные полотна, по углам шкерились* раненые этюдники: груды красок, бумаги, холсты, палитры с засохшей и свежей краской довершали творческий пейзаж. Рисовали все, через два дня, проведённых в Чистом переулке, любой человек, независимо от таланта, специальности, национальности, сексуальной ориентации, становился художником.
Как я уже говорил, вглубь квартиры уходил длинный-предлинный коридор, там начиналась относительно цивильная часть квартиры. Сразу направо жила святая тётушка хозяина. Конец коридора упирался в большую кладовку, направо жил математик Манчо Злыднев и Стана Акобс. Манчо был сыном адмирала, великим математиком и великим соблазнителем женщин. Слева жил хозяин – неподражаемый Эд Гималайский!
Комната тётушки. Надо сказать, что тётушка совершенно не имела никакого отношения к нашей буйной компании. Но она всех нас любила и считала прекрасными, гениальными ребятами. Она была прикладным художником, тихо и незаметно расписывала у себя в комнате кубки с лыжниками, хоккеистами и олимпийскими кольцами.
Мы тоже по очереди рисовали лыжников. Так что в общий котёл обламывались какие-никакие бабки. С премии тётушка покупала нам всем коньяку. Тогда мы запирались от гостей и устраивали незабываемые семейные банкеты. Тётушка была невысокого роста, с причёской, в очёчечках и в сером, по будням, рабочем халате. Удивительным образом немолодая женщина в полной гармонии существовала в среде юных балбесов. Комната её представляла собой типичную камору с остатками антикварной роскоши: ломберный столик, часы с кукушкой и пузатый колченогий комод, бронзовая люстра с цацками из горного хрусталя, волосатые темно-синие обои с остатками золота.
Впрочем, мы старались оградить тётушку от нашей гоп-компании и особенно от гостей-идиотов. Берегли её, как могли, и по мере сил помогали с бабушкой.
Комната Манчо: аскетическая обстановка, на потолке болтались огрызки люстры, генеральский стол с красным сукном, прибывший с помойки, и вечно разобранная кровать-аэродром. Иногда, крайне редко, Манчо хватался за мастихин* и жонглировал краской на холсте. Тогда и сам Злыднев, его гости и потолок, понятно, стены и постель покрывались синими, красными, жёлтыми блямбами масляной краски. Часто Манчо надирался невероятно и падал с размаху на свежую палитру, да так и ходил в алых и смарагдовых пятнах по городу. Манчо был человеком дикого нрава, с железными кулаками и мощной кувалдой, но нас он любил как родственников. Родственники для него были недалеко от понятия «святые».
Первое время Злыднев ходил на занятия в университет. На мехмате в МГУ он был лучшим на курсе. Но, связавшись с дураками-художниками, все бросил и стал человеком мечты, как, впрочем, все жители волшебной квартиры. Поначалу к нему часто приходили из МГУ чистые мальчики и девочки в очках, они просили помочь сдать сессию. Понятно, это быстро закончилось, после того, как Манчо заставил их пить гидраху*.
Манчо дальше и дальше удалялся от великой теоремы Ферма*. Он завёл себе зелёный ирокез, ботинки американского спецназа и серьгу в ухе, написал на стене огромными буквами «NO FUTURE» и стал так же неистово как треугольник Паскаля* проповедовать сомнительную мудрость летящего в пропасть мира.
Он бегал по соседним крышам и кидался кирпичами. Однажды нам позвонили из пивного бара: «Здесь-де татары Манчо бьют». Мы бросились спасать друга.
Барная стойка была сломана пополам, по потолку и зеркальным нишам с иноземным пойлом прошёлся табун ковбоев, печально скрипел сломанный музыкальный автомат, в сортире плакал бармен. На полу лежала куча бездыханных печенегов, сверху спал Манчо.
Вершиной лихой, брутальной комедии по имени Манчо стала история с коленвалом от автомашины ЗИЛ*. Манчо, когда надирался в лоскуты, швырял в окно все, что попадалось ему в руки, в том числе и бесконечных поклонниц большой балды. И вот этот ужасный коленвал полетел в мое парадное окно,
но внизу он как-то подозрительно крякнул. Посмотрели вниз. Зверская болванка пронзила крышу шестисотого мерседеса и скрылась в рваной черной дыре. Очень скоро нам позвонили в дверь…
Девяностые… Внизу находился штаб, главное бандитское кафе нашего района…
И они пришли – очень страшные бандиты, из очень страшного фильма: без шеи, лысые, в малиновых пиджаках, глазки-угли прятались в глубокой складке потной рожи.
Они вели себя очень по-деловому… Один сел у дверей. Другие распяли Манчо на стене его комнаты, сорвали с него штаны, обнаружили кувалду, в куче хлама нашли огромные садовые ножницы и решили нашего друга кастрировать. Мы все хором настойчиво попросили их этого не делать. Девушки рыдали. В общем, атмосфера была жуткой. Если учесть, что все при этом были пьяные в хлам и объевшиеся таблеток.
Удалось процесс приостановить. Все переместились на кухню. А несчастный Манчо остался висеть. Начали бухать уже с бандитами. Они пили и удивлялись, как можно жить в таком ужасном кошмаре. Наша творческая атмосфера вызвала у бандитов панику. Странно, что они тоже немедленно не стали художниками!
После третьего стакана они поняли, что мы – их зеркальное отражение. Мы тоже некие воры в законе, тоже живём вне системы и тоже кладём с прицепом на суд и их законы… Но отражения не должны встречаться никогда. Сейчас мы встретились и должны заплатить сполна…