– Это пока только просьба, – князь подошел к своему пылкому адъютанту, обнял его за плечи и усадил обратно на скамью. – Ты отлично знаешь, что я не могу поручить это дело Алексееву. Этот полицейский перепорет мне всю округу и перевешает всех, кроме виновных.
До начала первой наполеоновской кампании генерал Алексеев служил московским полицеймейстером. И хотя он был ничуть не хуже других генералов, ему все поминали его полицейское прошлое из-за прирожденного русского отвращения к полиции.
Долгоруков расстелил на столе перед Американцем истертую походную карту и провел по ней дымящимся чубуком.
– Если я сегодня пойду на соединение с Тучковым, то завтра сотни мужиков с ружьями будет достаточно, чтобы ударить на мое депо и лишить меня припасов. Расстояние, равное пути от Москвы до Тулы, мы прошли в месяц. Тучков забросал меня упреками, мольбами и приказами о помощи. Но если ты не усмиришь эту пугачевщину, они мне не дадут спокойно воевать.
Долгоруков заглянул Толстому в глаза.
– Я не могу и не хочу тебя принуждать. Одно слово: да или нет.
– Я их успокою, – пообещал Толстой.
Более чем достаточно было сказано о буйстве Американце Толстого и его презрении к любым общежительным нормам. Но никто ещё, кажется, не упоминал об его деловых свойствах, которые, при должном развитии, могли бы сделать из него незаурядного военачальника или администратора. Вы удивлены? Но именно в этом, на мой взгляд, и коренилась неприязнь Толстого к генералу Ермолову, который слишком напоминал Американца во всех отношениях, кроме одного: Ермолов состоялся историческим деятелем.
Итак, первым делом Толстой обязал местного пастора созвать по списку всех членов его прихода, которые и составляли население округи – разбросанное по лесам и практически неуловимое. К середине следующего дня, на площади перед киркой, которая представляла собой умственный центр этого уезда, были собраны все, за исключением больных и расслабленных. Тех же, кто без уважительной причины не явился на зов своего пастора, можно было почти безошибочно причислить к вероятным бунтовщикам.
Перед внушительным строем отборных солдат в белых ремнях и киверах, надвинутых на самые глаза, Толстой зачитал мужикам по-немецки прокламацию царя, в которой Александр объявлял о своем миролюбии и обещал финляндцам сохранить все конституционные вольности, какими они пользовались при шведах. Пастор приблизительно перевел обращение на финский язык, понятный большинству присутствующих. После августейшего обращения затрещал барабан, и мужикам разрешили надеть шапки. Затем Толстой обратился к ним по-свойски.
– Вам известно, что третьего дня в лесу были замучены трое русских солдат. Виновны в этом злодействе три или четыре местных жителя во главе с человеком в военной форме, которого не могу назвать солдатом из-за его подлости. Таковые действия вероломных убийц не отвечают никаким правилам ведения войны, ни Божьим, ни человеческим понятиям. Люди, сотворившие таковое злодейство, не суть люди, но бешеные звери, которых надлежит изловить и уничтожить. Что же вы не переводите, падре?
Итак, я приказываю именем его императорского величества, и пусть никто не говорит, что не слышал. Все виды огнестрельного и белого оружия, которые имеются в распоряжении местных жителей либо членов их семей, включая охотничьи ружья и рогатины, должны быть незамедлительно принесены на эту площадь и переданы под расписку русскому офицеру. За каждое ружье вам будет выдано вознаграждение два серебряных рубля, за саблю, полусаблю, шпагу или палаш – один рубль и полтора рубли за пистолет. Ежели кто приведет и лошадь, тот получит десять рублей серебром.
К исходу сего же дня вам надлежит представить мне имена бунтовщиков, которые примкнули к вооруженным шайкам и участвовали в нападении на русский пикет. За имя их предводителя русское правительство обещает премию сто рублей и полную конфиденциальность.
– Им непонятно будет, что такое конфиденциальность, – сказал священник, снимая свою круглую шляпу и отирая пот со лба.
– Обещаю не разглашать предателя, – брезгливо объяснил Толстой. – В противном же случае ваше селение будет предано огню, а равномерное количество заложников будет повешено на площади.
Психическое воззвание Толстого парализовало ужасом всю округу, но не привело к желаемому результату. В течение дня в приемный пункт на площади была принесена заржавленная сабля без ручки, выкованная в Туле в 1701 году, допотопная пищаль с раструбом, но без замка, и 12-фунтовое чугунное ядро, которое финская хозяйка использовала вместо пресса при засолке капусты. Сколь ни ничтожны были эти трофеи, но и они были получены, очевидно, не из лояльности русскому правительству, но для наживы. После долгих препирательств русский интендант выдал за саблю пятьдесят копеек, столько же заплатил за пищаль и вовсе ничего – за ядро. Так что жадная чухонка вынуждена была катить свое добро ногою обратно домой.
Финляндцы обладали истинно римской доблестью, либо действительно не знали виновников ночного душегубства. Несмотря на значительную сумму премии и страшную угрозу Толстого, ни один из них не выдал зачинщика. В том же, что этот человек продолжает находиться где-то рядом, Американец не мог сомневаться. Не спрыгнул же он ночью с облака, чтобы затем нырнуть в болото?
Толстой приступил ко второму пункту своего коварного плана. В ночь он приказал Полубесову ворваться в ближайшие жилища, схватить там трех взрослых мужчин и запереть их в подвале пасторского дома, где расположился русский штаб. Каковое задание было выполнено хорунжим даже с избыточным рвением, ибо после арестации все физиогномии и бока аманатов были покрыты синяками и ссадинами. Полубесов сочувствовал карательным мерам и только недоумевал, для чего Толстой не разрешил ему казнить тех трех военнопленных, а теперь взамен собирается повесить трех других, невинных.
Утром глашатай в сопровождении пастора и бургомистра объехал все мызы и хутора в пределах досягаемости и объявил, что русское командование принуждено взять суровую меру против населения, не желающего вернуться к мирной жизни. Сегодня ночью были захвачены три аманата по числу убиенных российских служителей. И завтра поутру эти трое будут повешены на площади перед киркой, если до того времени преступники не станут известны. Депутация старейшин во главе с пастором явилась к князю Долгорукову с мольбой оградить их от мучительства страшного господина Теодора, ибо они никогда не помышляли поднимать оружие против царя и не желают ничего, кроме мирной жизни честных обывателей. Однако князь возразил, что граф Теодор действует по его распоряжению. И, при всем сочувствии к страданиям мирных людей, он не видит иного способа положить конец кровопролитию в этом крае.
Под вечер заложникам была объявлена их участь. Саперы начали сооружать на площади помост со ступенями и раму из трех бревен, наподобие детской качели. Цинические шутки работников и веселый перестук молотков ужасом отдавались в сердцах нещастных финляндцев, наблюдавших за этими приготовлениями из зарешеченного подвального оконца. После возведения виселицы заложники пожелали причаститься святых тайн. Пастор провел с ними около часа, а затем явился к Толстому для секретного разговора.
«Подействовало, – решил Американец, весело глядя в рыбьи глаза священника, опушенные одуванчиками белых ресниц. – Сейчас начнет закладывать».
По конопатому лицу пастора трудно было определить, какие чувства он сейчас испытывает. Это могло быть тупое равнодушие к своей участи, а могла быть резигнация отчаяния, которая гораздо опаснее истерических выходок какого-нибудь итальянца. На мгновение Толстому показалось, что сейчас этот непостижимый человек выхватит из своей рясы стилет и по самую рукоятку вонзит в его сердце. Однако сделать это в штабе, где сновали вооруженные люди, было бы неловко. И как бы в подтверждение подозрения Толстого пастор предложил ему прогуляться до беседки.
Дело было после ужина, но северный день только начал клониться к закату. Пастор шел впереди по усыпанной битым кирпичом дорожке, с каким-то дамским кокетством поддерживая свою мантию со стоячим белым воротничком, надетую ради службы. Кирпичная крошка трещала под деревянными каблуками грубых башмаков, и длинная тень священника, напоминающая форму замочной скважины из конуса с кругом наверху, прыгала следом за ним по грядкам. Толстой увидел штопку на плече траченной молью мантии, которая, возможно, служила еще отцу этого человека, представил себе тот волкан переживаний, который клокочет под его вялой вежливостью, и вдруг почувствовал в сердце горячий укол сочувствия.