— Ни то, ни другое, мистер Тармас. Или и то и другое — как вам больше нравится. Он — божество, не познавшее пагубного разделения, превращающего единую сущность в ущербные, дополняющие друг друга, половинки. Не расколотая частица изначальной божественной силы, созидающей и разрушающей, растящей и губящей, пестующей и тлетворной. Все в одном и ничего.
Все заговорили разом, словно негромкие слова Графини разрушили хрупкий мол, оберегающий гавань, и волны разом устремились в брешь. Доктор расслышал каждого из них, быть может потому, что сам сумел сохранить молчание.
Сердитое бормотание Архитектора — «Точка бифуркации, значит? Нелепо, но стройно».
Презрительный возглас Поэта — «Манихейство. Следовало ожидать».
Короткий смешок Пастуха — «Ну и ну!»
Однако стоило Доктору поднять руку, как за столом мгновенно установилась тишина.
— Прошу вас, сохраняйте спокойствие. Пусть Графиня Лува закончит.
Графиня кивнула ему. Но это движение тела, естественное для выражения благодарности, показалось ему по-механически безразличным.
— Мистер Тармас уже взял на себя труд зачесть фрагмент из Библии, повествующий о жертвоприношении Авраамом Исаака. Но Бог не предлагал Аврааму сделку, он лишь испытывал его веру. Может, и Новый Бангор — это своего рода испытание, которое должно пройти, закалив себя и очистив душу?
— Испытание божества, для которого нет различий между грехом и благочестием? — хмыкнул Пастух, — Ну, знаете ли… Не буду изображать из себя скромника, по молодости мне приходилось грешить, иной раз весьма изобретательно, но убей меня молния, если я понимаю, чего именно ждет от нас этакое воплощение Левиафана!
От Доктора Генри не укрылось, как Поэт, вздрогнув, покосился вверх, в сторону потолочных балок, щедро увитых паутиной. Словно ожидал, что крыша в самом деле расколется грозовым ударом, обрушив на Пастуха испепеляющий небесный огонь. Убедившись, что тишина «Ржавой Шпоры» не нарушается даже мышиной возней в углу, он усмехнулся, допил вино и откинулся в кресле.
Архитектор сложил из своих сухих ломких пальцев странную фигуру и созерцал ее столь напряженно, что Доктор Генри даже не понял, что это его голос прозвучал в комнате.
— Хорошо. Пусть так. Двуединое начало, дуализм, двойственность… В этом, в сущности, нет ничего необычного. Монистические религии, катары, Двайта-веданта… Чего хочет от нас эта странная сущность, которую вы наделяете божественными полномочиями?
Графиня вздрогнула. Так незаметно, что если бы Доктор Генри не смотрел на нее пристально в этот момент, скорее всего, ничего бы и не заметил.
— Любви, — тихо, но твердо сказала она.
Пастух расхохотался и несколько раз восторженно шлепнул ладонью по столу.
— Любви! Вот оно! А мы ломали головы столько лет… Любви! Строили планы, пытались оборвать цепи, теряли надежду, а надо было всего навсегда отправиться в Шипси и найти подходящий бордель! Любовь, а!
Его смех не нашел поддержки. Архитектор что-то бормотал, не глядя на прочих. Поэт замер в кресле, скрюченный, точно каменная горгулья, погрузившаяся в глубокий сон. Графиня стояла в прежней позе — неестественно выпрямившаяся, бледная, с горящим взглядом.
Она красива, подумал Доктор Генри, сейчас это видно еще отчетливее, чем прежде. Красива, но, без сомнения, внутренне повреждена. Как и мы все, прочие несчастные игрушки.
— Любовь, разрушающая проклятье? — спросил он вслух, немного помедлив, — Мне бы не хотелось уподобляться мистеру Тармасу, однако вынужден признать, что эта теория звучит немного… простодушно. По-сказочному.
Графиня улыбнулась ему — персонально Доктору. Щедро и в то же время насмешливо, словно угощала из своих мягких бледных рук кубком отравленного вина.
— Ну конечно. Мы ведь уже не в том возрасте, чтоб верить в принцев, разрушающих силой искренней любви темные чары? Новый Бангор и сам часто кажется сказкой — темной языческой сказкой, чьи корявые корни прорастают в глубинные слои земли, питаясь разложившимися остовами живших миллионы лет назад людей, их страхами и представлениями… Я говорю о настоящей любви, господа. Истинной, чистой, искупляющей. О том свободном чувстве, которое рождается из святых и невинных побуждений души, которое нельзя контролировать, направлять или глушить. Истинная любовь. Истинная страсть.
— Любовь… страсть… — проскрипел Уризель, не скрывая раздражения, — Разум — вот единственное мерило, истинный инструмент познания! Где это вы вычитали подобное, хотел бы я знать, в «Английском дамском журнале»[98]? Что дальше? Пустите в ход против Него рецепт имбирного печенья? Выкройки для шитья?
Если Архитектор и намеревался перебить Графиню, то не преуспел в этом. Она осталась собрана и холодна, а ее голос ни на миг не утратил звучности — при том, что оставался по-прежнему негромким.
— Мы часто называем любовью то чувство смутного душевного дискомфорта, которое заставляет сердечную мышцу наполняться горячей кровью и путает мысли, — Лува грустно улыбнулась, — Однако это не истинная любовь. Она проистекает не из искреннего чувства, а из других побуждений, хоть и сходна по симптомам. Из лжи, из самоуверенности, из страха, из жалости, из похоти, из скуки… Мы привыкли маскировать ароматом любви огромное количество чувств, как ушлый повар маскирует специями несвежее блюдо. Человек искренне может считать себя влюбленным, однако при этом его ни разу за всю жизнь не озарит искреннее безотчетное чувство. Он так и останется рабом иллюзий, лжи, предрассудков…
— Значит, путь к спасению — это любовь? — сдержанно поинтересовался Доктор Генри, — Вы имеете в виду исключительно платоническое чувство или связанное со страстью?
Кажется, ему единственному из присутствующих удалось немного смутить Графиню.
— Любовь — это не яблоко, которое можно разделить на части, — ответила она, твердо глядя ему в глаза, — Любовь неотделима от страсти.
Молчавший Поэт внезапно улыбнулся. На лице изможденного сатира, под бледной кожей которого змеились тонкие венозные прожилки, не было злости, однако улыбка была острой, отчего Доктор Генри невольно вспомнил рыбацкий нож, принесенный Поэтом на первое заседание клуба и до сих пор валявшийся где-то в темном углу.
— Меня всегда удивляло то, до чего органично иной раз христианская мораль с ее лживыми пуританскими взглядами соседствует с либертенскими[99] нравами самого разнузданного свойства, легко перетекая в новую форму. Неправда ли, иной раз кажется, что достаточно незначительным образом сменить декорации, чтобы превратить церковь в публичный дом, а ее благочестивых прихожан — в исступленно совокупляющихся развратников!
— Я не говорю о том, что спасение надо искать в борделе, — спокойно возразила Графиня, — Оно в чувстве. Искреннем, честном, естественном. А уж где вы его найдете, в храме веры или храме любви, вопрос исключительно частного свойства.
— Значит, достаточно лишь воспылать искренней страстью, чтоб Он даровал свободу?
Графиня покачала головой. Так медленно и осторожно, что в ее схваченной шпильками прическе не шевельнулся ни один волос.
— Не просто воспылать. Отдать себя любви. Отдаться без остатка — не уповая на то, что обычно составляет всю сладость этого чувства — взаимность, удовольствие, упоение, страсть…
— Это не любовь, — пробормотал Пастух, потирая подбородок, — Это жертвоприношение какое-то… Сакральная жертва. Увольте меня от такого спасения… Ну а вы что, мистер Ортона? Странно, что вы не разделяете точку зрения Графини Лувы, я-то был уверен, что все поэты — сущие вертопрахи.
Поэт неохотно пошевелился, досадуя, что про него вспомнили. Как заметил Доктор Генри, периоды ядовитой желчности нередко сменялись у него приступами смертельной апатии, когда он словно исчезал из комнаты, оставляя в кресле вместо себя сухое выхолощенное изваяние, угрюмо глядевшее на собеседников исподлобья.