Литмир - Электронная Библиотека

Гулжан Абаскан

Сулууча

I

Трунч осматривает заведение. Кричаще вокруг: люди в цветастом, столы ряженные, выпуклые спинки стульев, абажур, музыка, тьфу. Пахнет деньгами. Хоть что-то здесь должно пахнуть иначе? Нет. Всё безнадежно…

–И даже цветы, – говорит Трунч. – Даже цветы пахнут деньгами, – повторилась она, затем дернула стебелек в крохотной вазе на столе, лепестки опали.

– У тебя их попросту нет: ни цветов, ни денег, – отвечает Трунч Ташка. Смех-то у Ташки безобразный. Никаким другим ведь смех не бывает, один сплошной безобразный отчаянный выкрик.

– Стыдно тебе здесь, – продолжает Ташка. Хитро посматривает на Трунч, добавляет затем, – А ты говоришь о какой-то странной человеческой «душе». Чушь!

А у Трунч смешок неровный, короткий, нерешительный, как нервный стук каблуков Жибек, только вошедшей в заведение. Жибек нервно прижимает сумочку к себе, ухватывается тоненькими пальцами за спинку стула, никак стул не отодвинет. Застывает, увидев двух, Ташку и Трунч, сжимает свои костяшки в кулак.

– Бесстыжа! – чуть не выкрикнула Трунч. – Глупа!

– Не настолько. Всё же она умеет выживать. И кто глуп? – Ташка не спускает глаз с Трунч. Та закатилась смехом, да так, что Жибек от испуга юркнула себе под воротник. Дело будто бы сделано. Когда ничего не поделать, надо сделать что-то такое, чтобы и остальным было так же. Жибек нервничает, ей неловко, как на иголочках сидит…

Выходя, Трунч сверлит ее взглядом. Еще чуть-чуть, и она прошипела бы Жибек от злости: «Какой же ты безнадежный трус, Жибек!» Осталось совсем чуть-чуть, чтобы трусом не назвать труса…

Машина ждала поодаль. За рулем – молодой парень. Он то и дело оглядывался по сторонам: у крыльца заведения дежурные недружелюбные таксисты – дядьки с выпученными животами, отхаркивающие раз за разом в урну. Шашку с машины водитель снял из предосторожности. Не пустят. А то и оторвут, очень даже может быть.

Теща жалуется. Зять у нее – горделивый. Оскорбляется он всегда попусту.

– Ну скажи ты этим дядькам, что ли. Попросись ты уж. Сказал бы, что новорожденный у тебя… Ну что они, нелюди, что ли? – теща жалуется, но только не зятю. Кому угодно, только не ему. А ребенок поплакивает по ночам. Будто одного запаха все-таки недостаточно. Мамин халат пахнет рядом, чего бы еще…

Молодой водитель и рад был выпроваживаться из района дядек. «Девки» наконец «вывалились». Правда, за девок ему позже было стыдно. Не девки это.

Поехал он в район от посадочного прямо противоположный – темный. Зеленая заправка, а дальше – медные трубы. Тупик за тупиком, а ехать вроде недалеко: от яркой широкой президентской трассы по разбитым, неосвещенным теперь уже улочкам. Словно живут здесь люди бесславно – за ширмой, в малозначимом закулисье.

А дом и дворик оказались уютными. Симпатичная самодельная калитка, за калиткой –клумбы цветов, в них спрятались глиняные гномики. Пятиэтажный дом казался меньше, лестничные площадки широкие. От этого дом выглядел еще более низким, осевшим от старости, точь-в-точь как те гномики во дворе.

Ташка ставит на плиту чайник: красный, с желтыми подсолнухами, таких уже и нет на рынке. На окнах висят выцветшие занавески, тоже с желтыми подсолнухами. Трунч усаживается на низкий диван, спрашивает затем о матери. Что там, как им живется? Кто хоть спросил, кто звонил?

– Нет, – Ташка хотела коротко ответить и закрыть уже тему, но вместо этого шипит, имитируя вскипающий уже чайник. С желтыми выцветшими подсолнухами. – Как их любить?

– Какое это все-таки издевательство, Ташка! Задавать такие вопросы мне… а родителей… а что они… эти отцы, которых нет… – Трунч вздыхает. И не полюбит их до конца, до какого-то известного предела. И не разлюбит, да так, чтобы тошнило, выворачивало, и больше не хотелось этого ни видеть, ни есть, ни прихлебывать.

Чая девушкам на самом-то деле не хочется – по привычке ставят шипеть на плиту. Разлеглись обе затем на широкой старой кровати. Уснули тут же. Правда, на утро вскочили от телефонного звонка. На столе уже готова банка с наскоро сваренным куриным бульоном. Фрукты, одежда в красной потертой дорожной сумке. Обе всё еще переглядываются друг с другом.

– Э, нет! Э-эм, я не могу… – уселась всё же Трунч в задрипанное такси, боясь коснуться грязного салона.

Водитель везет их ловко, быстро. Подъезжают, а из такси высунешь только голову, на тебя словно обрушивается старая отрепанная вывеска: «Челюстно-лицевая хирургия». На боку здания красуется подростковая яркая уличная надпись, что-то вроде «бойко», «бойко-от», или английское что-то такое «бро-». Непонятно.

Девушки медленно и нерешительно поднялись на второй этаж. Прошли длинный узкий коридор с высокими потолками. Поглядывают на то, как на подоконнике густо расцвела настурция. Ее и растить-то не надо – для «халтурщиков».

Ташка первая вошла в палату. Дальше ноги не слушались. Ташка стоит у порога, осматривает поскрипывающий паркетный пол. На нее испуганно поглядывает Трунч.

Две койки справа, две койки слева, и только одна между ними. Будто именно этого пациента демонстрируют входящим. Трунч хочется смыться. Оглядываясь, она видит позади одну только дверь, будто захлопнутую навсегда. Вдруг вспоминает вчерашнюю безнадежную трусость Жибек.

Банки-склянки на тумбе, на полках – ватки-бинты, пыль. На зубы Алтынай нанизана желтая проволока, голова замотана туго, но местами бинт сдвинулся, скосился от судорожного мотания издерганной женской головы. А эти синяки… Синяки, из-за которых не видно глаз… Алтынай шипит, пытается что-то сказать, но вылетает один лишь визжащий горячий воздух.

– Ты, это самое… –«держись» хотела было сказать Ташка, правда, запнулась. Фраза казалась ей совсем бездушной. Она убрала от Алтынай руку, ею же затем нервно схватилась за свои волосы на затылке.

Трунч выглядит немного смелее. Хотя нет, не так. На самом деле ей в этой палате вдруг стало приятно находиться. Картина перед ней вдруг начала доставлять ей странное удовольствие. Кровь медленно оживляюще прильнула к телу, затем всё замерло. Трунч теперь поругивает себя и за прильнувшую кровь, и за утренние колебания. За странные противоречивые чувства. И что делать, если всё это чувствуется?

Втроем они пытались говорить еще некоторое время – тщетно. Этот вой, слезы Алтынай, да и слов-то не разберешь. Она затем успокоилась, вздремнула немного. Просыпается снова в трясучках. Взмахнула слабой рукой, прося двоих уйти.

В коридоре Трунч хватает медсестру за рукав, сует в ее карман деньги. Та сначала отбрыкивалась наигранно: «Вы что, вы что, не положено!» А Трунч всё настаивает на «особом уходе». Настойчивость медсестре, кажется, по душе. Заулыбалась, загорелись у медсестры глаза, исчезла она потом на том конце коридора.

– Всё надо в этом мире покупать, – скалится Трунч после, злобно посматривая вслед медсестре.

– На что ты надеешься?– сердится Ташка. От запаха больницы делалось дурно, тошно. – Рассчитываешь на деликатный уход? Э, нет, – продолжает. – Подсунула денег, мол, проследите? Да ты откупилась, и только!

– И что? Так ведь и проще, и легче, – отвечает Трунч. Тоже издергана видами больниц, лицами, скошенным подбородком Алтынай.

За воротами больницы стоял свеженький шлагбаум, за ним небольшой лесок, а в леске –отделения: детское и кардиологическое. Дальше, в глубине – пятачок.

– И что нас связывает? – на пятачке Трунч перебирает упаковки салфеток. Берет несколько: утирает руки сначала наспиртованными, затем сухими. Брезгуя, проговаривает: «Что за люди мы такие?»

Спустились они еще на квартал ниже. Слева какое-то черт-их-министерство, справа – отель, ниже, на углу, еще что-то строится. Дошли до крохотного заведения, чуть ли не на троих только. Трунч расселась широко, ноги вытянула под столом. Бубнит себе под нос, не желает выражаться ясно. То ли не хочет связываться, ввязываться больше. То ли злится на себя за то, что снова ввязалась, а ввязалась из чувства долга, будто вколотого в тело и душу. Словно тело и душа – это одежда, а чувство долга – ржавая булавка. Вот из-за этой воткнутой (не своими даже, а чужими руками) ржавой булавки она всё еще здесь. Имеется в виду там. Там.

1
{"b":"710040","o":1}