На улице сильно подморозило. Стекла в машине обледенели. Я не видел, что делается сзади и с боков, и ехал вслепую. Ко всему, у меня испортился поворотник, и если я собирался повернуть, то не мог предупредить машину, идущую за мной следом. Я подвергал себя и других реальной опасности и, как и Клава, справедливо не понимал: во имя чего? И вместе с тем у меня было такое чувство, как будто кто-то, именуемый Судьбой или Совестью, охраняет вверенные мне существа и навязывает свою волю свыше.
Когда я приехал домой, жены не было. Я решил, что она вышла к соседям и скоро вернется. Но прошел час, потом другой. За ним третий.
Я сел к телефону, позвонил в милицию и спросил: не зарегистрирован ли несчастный случай. Мне ответили, что в Москве каждый день сорок несчастных случаев. Я стал звонить в справочную больницы Склифосовского, но в это время в двери повернулся ключ, и в моей душе, как ключ в замке, повернулась радость.
Жена сняла в прихожей пальто и вошла в комнату. На ней было темно-зеленое полудлинное платье – то самое, в каком я увидел ее первый раз двадцать лет назад.
– Что это за платье?
– Модно, – ответила жена. – Не могу же я игнорировать моду.
Я понял: это другое платье. Просто вернулась мода двадцатилетней давности, и жена вошла в комнату будто из своей молодости. Вошла и остановилась.
– Ты перебила мне сон. Я теперь не засну, – упрекнул я.
Мне не хотелось спать. Мне хотелось объяснений.
– Я ненадолго, – объяснила жена. – Я сейчас ухожу.
– Куда?
– В другую жизнь.
Она задвигалась по комнате и стала искать вещи, необходимые ей для другой жизни.
У жены было странное свойство роговицы: блестеть. И сейчас ее большие голубые глаза блестели, будто были подсвечены. Черные волосы блестели, как лакированные. Нарядно поблескивали ногти на руках.
Жена остановилась, обдумывая, чуть закусив нижнюю губу.
– Кальсоны возьми, – напомнил я.
Жена улыбнулась рассеянно. Улыбка у нее была какая-то неокончательная. Когда я ее полюбил, то мне кажется – именно за эту застенчивую улыбку и светящиеся глаза.
Жена взяла кальсоны и положила их в красивый целлофановый пакет. Больше ей ничего не понадобилось.
– Не уходи, – попросил я.
– Я устала жить без любви, – сказала жена.
– Передумай, – попросил я.
– А зачем?
Жена посмотрела на меня. У нее было такое же выражение, как у Клавы. И такие же красивые глаза.
И я подумал: «Действительно, зачем?»
На другой день я раскрыл канцелярскую папку и принялся за свою диссертацию.
Моя комната была не прибрана и не проветрена.
Никто ко мне не заходил и не требовал, чтобы я отнял руку ото лба. Я мог работать сколько угодно, но мне не хотелось. Для того чтобы мне захотелось работать, надо, чтобы мне кто-то мешал.
Я подвинул к себе кроссворд. Прочитал: «Столица Португалии». И подумал: «Где Португалия? А где я?»
Я посидел и снова лег спать не раздеваясь. Я лежал целый день и смотрел в потолок.
К вечеру я встал и пошел на кухню. Достал из холодильника кусок вареной колбасы, но одному есть было неинтересно. Я завернул колбасу в газету и поехал на дачу.
Смеркалось. Окна в доме были освещены. Двигались тени.
Я открыл дверь и услышал торопливый, обгоняющий себя голос спортивного комментатора. Я догадался: по телевизору транслировали футбол.
Отворилась дверь, и в прихожую вышел Гракин, вытирая рукой рот. От него пахло тем, что он съел и выпил.
– А! – обрадовался Гракин. – Проходи! Гостем будешь!
– Почему гостем? – спросил я, хотя уже все понял: Гракин сдал дачу.
– Я сдал дачу, – подтвердил Гракин. – Вот твои деньги.
Он протянул мне деньги. Я стоял и не брал. Гракин сунул деньги в мой карман.
Меня это покоробило. Гракин заметил.
– Здесь надо жить, топить, – сказал Гракин. – А то дом рассыхается.
– Дому нужно общение, – сказал я.
– Что? – не понял Гракин.
Комментатор вдруг закричал «гол!», и в комнате торжествующе завопили несколько голосов.
– Проходи, – предложил Гракин.
– Нет, – отказался я. – Пойду.
В прихожую вышла Клава и посмотрела на меня открытым, чистым взглядом.
– Эх ты… – сказал я.
– Интересно, а на что ты рассчитывал?
– Поехали со мной, – позвал я.
– Нет, – отказалась Клава.
– Я буду тебя кормить и с тобой разговаривать.
– Это собаки привыкают к людям. А кошки – к дому…
– И тебе все равно с кем жить?
– Совершенно безразлично. Если меня не пинают ногами, конечно.
Я повернулся и пошел.
На улице было темно и ветрено. В небе мигали звезды.
Перед тем как выйти за калитку, я обернулся на дом. Из трубы шел дымок. Дом уютно светился желтыми окнами.
В углу правого окна, прижавшись мордочкой к стеклу, сидел котенок и смотрел мне вслед.
Я поднял руку и помахал ему. Котенок поднял лапу и тоже помахал, но не кистью, как я, а всей лапой, поводя слева направо, как кинозвезда, выходящая из самолета.
Я вышел за калитку. Поднял голову. Прямо надо мной, среди разрозненных облаков, стояла звезда.
– Ну, как тебе там? – спросил я негромко.
– Холодно, – отозвалась звезда, тоже негромко, и поежилась лучиком.
У меня была полная свобода под названием: одиночество.
Я остался один. Но зато научился понимать звезды.
Рарака
Слеза набухала медленно, долго, потом окончательно сформировалась и пошла по щеке. Добралась до края щеки, подождала еще одну слезу и, набрав тяжесть, сорвалась на стол, покрытый не то смолой, не то черной краской.
Лариска размазала слезу пальцем.
– Ну, скажи ему, как есть… – зашептала я. – Просто поди и скажи…
– Что?
– Ну как «что»… Скажи: «Я вас люблю!»
– А он? – Лариска подобрала очередную слезу языком.
– А он тебе ответит.
– Что?
– «Я вас тоже» или скажет: «А я вас нет!» Так ты хоть будешь знать.
– А как ты думаешь, что он скажет?
– Прекратите разговоры! – приказала Гонорская. – Если вам неинтересно, можете выйти из класса. Можете вообще не ходить на мой предмет.
Мы с Лариской замолчали.
– Побочная партия! – объявила Гонорская и подошла к роялю.
Она села, ударила по клавишам двумя руками, и мне показалось, что рояль удивился, как человек, и вздрогнул так, что даже подпрыгнул на всех трех ногах.
Гонорская играет громко и фальшиво по принципу: дурак не заметит, умный промолчит. Я веду себя как дурак и как умный. Замечаю и молчу. Но когда я слышу такое исполнение, я испытываю смятение и стыд.
Гонорская старается играть пореже и носит с собой магнитофон. И сейчас она закрыла рояль и включила магнитофон. Потом села на свое место и задумалась. О чем? Наверное, о любви. И весь наш выпускной курс музыкального училища – восемнадцать дев и трое юношей, – все сидят, слушают симфонию Калинникова и думают о любви. Кроме меня. Я считаюсь на третьем месте по красоте, после Тамары и Лариски, но я никогда не думаю ни о чем, кроме музыки.
У меня есть какие-то мальчики, три или четыре, а может, пять. С одним из них мы даже целуемся в парадном, но я каждый раз жду при этом, когда он отодвинет свое лицо от моего и я смогу уйти домой и сесть за пианино.
Я играю по восемь часов каждый день не потому, что я повышенно добросовестная, а потому, что все остальное мне неинтересно. Я не знаю, хорошо это или плохо. Наверное, ни то ни другое. Это моя форма существования.
И еще я люблю бывать дома, потому что мне скучно без моих родителей, а им без меня.
Отец у меня красавец. В него влюблены все больные и весь медицинский персонал. Когда-то маме это нравилось, потом не нравилось, теперь все равно.
Магнитофон ревет, как водопроводная труба, но сквозь плохую запись я ловлю нежную витиеватую тему: звук бежит из звука, мысль никак не может остановиться. Потом приостанавливается незавершенно, чтобы передохнуть и снова начать свое чистое кружение.