Отец разговаривал по телефону. Слово за слово, и он пришел в ярость — я слышал, как он угрожает, кричит все громче и громче: нет, он отказывается принимать эти отговорки, те — по другую сторону трубки — совершенно некомпетентны! Он тер лоб ладонью, багровел и, казалось, провел ночь, не снимая рубашки.
В саду Савиозов разгорелась ссора. Из-за чего, я не слышал, но Марина рассвирепела — встряхивая головой так, что ее темные волосы бились о спину, она стояла перед отцом и что-то ему выговаривала, а тот казался растерянным и опустошенным. Вдруг он осел, и Марина подхватила его — издали я видел, как он задрожал всем телом, как оперся на нее, как она с трудом удерживает равновесие, стараясь не упасть под его весом.
В тот же день Марина неожиданно подошла ко мне и обняла. И прошептала мне на ухо «все будет хорошо». Я совершенно не представлял, о чем она говорит: о душевном здоровье отца, о наследственности Франка, о Саммер, которая вот-вот вернется, или о моей жизни, но на мгновение — пока я прижимался к ее разгоряченной коже, как будто она весь день провела на солнцепеке, — я ощутил полное спокойствие.
Мы никогда больше не приходили к Савиозам, и Марина с Кристианом не наведывались к нам. Мы не говорили о них, как и о многих других знакомых — тех, что незаметно исчезли из нашей жизни. Телефон звонил все реже, но, когда мать натолкнулась в парикмахерской на Кароль Эберхарт, та долго сжимала ее в своих объятиях. В другой раз она встретилась с подругами за игрой в гольф; их вопросы, их взгляды как будто пронзали ей сердце — а может, так подействовала слепящая зелень лужайки, — но ей пришлось тотчас вернуться домой. Иногда маме казалось, что при ее появлении все разговоры стихают, иногда — что люди обсуждают Саммер, коря ее за надменность и кокетство. Но потом она решила, что сходит с ума. Жена клиента моего отца, рыжая с переделанным носом, как-то раз встретив мать в банке, сказала ей: «Вы плохо выглядите». Мать посмотрела на собеседницу с ненавистью и, ничего не ответив, бросилась к выходу — она даже не помнила, не толкнула ли ту случайно. В тот же вечер по совету отца мать позвонила рыжеволосой даме, чтобы извиниться.
Я часто думал о Франке, представлял, как он плавает на спине в бассейне среди насекомых и опавших листьев, пристально глядя в небо.
Полицейские опрашивали и других юношей, да и девушек, но отца в основном занимали парни. Он составлял списки — мелким нервным почерком заносил в свой переплетенный в кожу ежедневник фамилии и имена одноклассников и приятелей Саммер. Отдельно он указывал тех, с кем она гуляла — или он так думал, — мужчин, которые подвозили ее до дома на своих крутых машинах. Моя сестра вылезала из их роскошных тачек, одергивая юбку, иногда она наклонялась к дверце с опущенным стеклом и целовала водителя, обхватывая его шею обеими руками, — из дома нам видна была лишь тень водителя и металлический отблеск его цепочки.
Имена обводились, подчеркивались, вычеркивались. Ежедневник подолгу лежал открытым на каком-нибудь развороте — отец, видимо, надеялся, что именно в нем скрыт ответ, — и нам казалось: если долго всматриваться в записи, они превратятся в картинки, и мы попадем прямо к Саммер, туда, где она гостит у одного из этих парней, листает комиксы на диване или чистит апельсин в саду. Нужно только верить и расслабиться.
Отец звонил куда-то, закрываясь в кабинете — я подкрадывался к двери и слышал мягкий голос, слышал мужественные нотки, но когда он выходил, то казался в ярости, лицо его было не узнать. Он выходил из себя, «сволочь он, после всего что я для него сделал», и я спрашивал себя, не обо мне ли он говорит.
После каникул я вернулся в школу Флоримон. В коридорах все выглядело удивительно знакомым и одновременно другим. Саммер, Джил, Коко и Алексию заменила другая группа девушек — они расцвели за каникулы и носили джинсы-варенки в облипку, их волосы выгорели на солнце, — и мы, парни, мечтали о них, забыв тех, что были раньше, хотя те, другие, казались незабываемыми. Саммер ушла под воду, как луга по берегам реки Арв[14] в сентябре во время разлива — невозможно даже вообразить, что эта вода уйдет когда-нибудь и вновь распустятся дикие цветы.
Девятиклассники как-то по-новому суетились: мальчишки смеялись громче, девчонки вертелись за партами и бросали на них томные взгляды. На переменах жизнь била ключом, коридоры гудели как ульи, хотя, может, мне так казалось из-за контраста с моим летним одиночеством, с его ледяной тишиной.
От того лета не осталось ничего или почти ничего, оно сгинуло за завесой дождя. Я не думал о Саммер — меня захватил водоворот школьного года, мощью напоминающий огромные океанские течения, бороться с которыми нет смысла. Отец Фелисите, директор заведения, лет десять назад сказавший мне после собеседования едва ли пару слов и не задавший ни единого вопроса — зато он много рассуждал о нашей семье, особенно об отце, и сосал при этом фиалковые конфетки, жадно загребая их из железной коробочки, слишком изысканной для его толстых пальцев, — так вот, отец Фелисите вызвал меня к себе через несколько недель после начала занятий. Поговаривали, что по субботам он возил мальчиков из интерната в город пропустить пару стаканчиков, вел себя при этом странно и платил за выпивку, но все это происходило в какой-то иной реальности. Он встретил меня в своем кабинете, похожем на тесный шкаф, и уставился на меня — над его черепом кружились частички пыли, черная рубашка слишком плотно обхватывала шею, и я ждал приговора, исключения, отправки домой из-за того, что в моем шкафчике в раздевалке нашли травку, мои оценки еще хуже, чем в прошлом году, а сам он распознал мою суть и видит темную сторону моей души так же легко, как если бы она лежала перед ним на столе.
— Как поживаешь, Васнер?
Я взглянул на него с опаской, мысли запрыгали — я не хотел усложнять свое положение, — но он добавил, не дожидаясь от меня ответа, что думает обо мне, о моей семье.
В конце концов я понял: речь пойдет о моей сестре.
«Я очень хорошо ее помню», — сказал он и покачал головой — так говорят о том, кого хорошо знали и кто сильно изменился. Мне показалось, что ему хотелось что-то добавить, но он только вздохнул. И мы сидели и созерцали призрак Саммер, витающий среди пылинок.
Со мной тогда почти никто не говорил о сестре, хотя девчонка со змеиными глазами, которая внезапно появлялась то за стадионом, то у туалетов, старалась восполнить это упущение. Как-то раз она вытащила из кармана своей военной куртки мелок и села на корточки на тротуаре, чтобы нарисовать пустые круги, которые соединялись между собой стрелками; она карябала с дикой скоростью, как какой-нибудь гений, переживающий минуту озарения, потом выпрямилась, ткнула мне в лицо пальцем и объявила, зловеще улыбаясь, что «все связано, старик, как в теории хаоса».
В остальное время я не думал о Саммер, так было намного проще. Сейчас мне кажется, что сестра забрала меня с собой, что я покинул свою физическую оболочку и мы вместе парили на ветру, как раздувшиеся от воздуха полиэтиленовые пакеты или отрезки тюля, подвешенного на бельевой веревке.
Иногда я что-то чувствовал — за мной приходили, меня заталкивали обратно в тело, и это было неприятно, как прикосновение холодного металла к теплой коже. На стене в раздевалке кто-то написал ручкой «Саммер — шлюха». Слова были давно закрашены — я различал только «с» и «е», их автор явно съехал с катушек, и, может, это случилось давным-давно, — но меня все равно вырвало на дорожку, когда я бежал 800 метров. В столовой парни оборачивались мне вслед, делая вид, что ничего не произошло, и я еще крепче сжимал свой поднос; голова у меня немного кружилась, а вокруг шептались, и я вроде бы различал острые, как иголки, тихие слова: «псих» или «сестра». Но, возможно, звучали они только у меня в голове. Потому что на общих фотографиях того года видно только меня, и это сейчас кажется невероятным: мне пятнадцать, я выше всех на голову, черты моего лица искажает то ли ненависть, то ли страдание, и от этого кажется, что я вот-вот совершу что-то ужасное.