– А князья? Князья? – прервал Мшщуй. – Разве не знаешь того, что с их двора течёт, как из источника, и что, когда они чёрные, все от них должны испачкаться? Покажи ты мне двор и пана, что бы к немцам не льнул, что бы обходился без них. Соседнюю Силезию немцы уже наводнили, поселившись в ней, города строят, свой закон привозят, чтобы нашего не слушаться, заслоняются крестом, дабы им ничего не было…
– Милый брат, – вздохнул епископ, – ты печалишься и в Божью опеку не веришь… Бог и такие инструменты использует для обращения. Я спокоен, нас тут больше; чем мне вредят пришельцы, когда наша жизнь их захватит и должна переделать?
– Немца! Чтобы наши силы немца из кожи его выволокли и новую ему дали? – воскликнул Мшщуй. – Я, на самом деле, видел много наших, что онемечились, и ни одного немца, что бы стал нашим. Если бы и говорить научился, и одежду надел, и дал приласкать себя, в нём всегда что-то сидит, что смердит.
– А все христиане являются братьями, – произнёс епископ, – о том ты забыл.
– Нет, я только хочу, чтобы каждый брат у себя сидел и к забору моему не прижимался, – сказал Мшщуй. – Им хочется нашей земли! Не могли завоевать оружием, хотят на ней осесть без проливания крови… переодеваясь в челядь и служа нам. Беда тому жупану, что в грод пускает торгашей, не зная… Ночью его ворота откроют неприятелю. Я их ни панами, ни слугами не хочу иметь, а братьями за дверью…
Видя, что епископ молчит, опустив голову, он продолжал далее:
– Не могли с нами жить иначе, мудрый народ за искусство взялся. Королям и князьям начали жён рекомендовать, чуть ли не из монастырей.
Епископ шикнул.
– Так было, – добавил Мшщуй. – Болеслав женился на монашке, не отлучили его.
– Это было плохо, – сказал епископ.
– Никто не пискнул, – говорил Валигура, – за такой женщиной должны были идти служки и челядь, и капеллан, и ремесленники, и вооружённые… На дворе все из-за любви к ней начали тараторить и болтать по-немецки… Родился князь, первое слово, что сказал он матери, а она ему – было не нашим… ради сына должен был учиться отец, а потом это так пришлось ему по вкусу, что с первейшими и со своими придворными предпочитал говорить этой речью, которую дьявол выдумал.
– Брат! – воскликнул епископ.
– Прости, во мне уж желчь кипит, – прибавил Мшщуй. – Так было. Что наше не было нам по вкусу… не хватало, хоть веками мы так жили. От ремешка до пряжки должно было всё идти из-за гор, из-за морей, иначе не нравилось…
Так наши питомцы переменились в Тонконогих… что если бы человек их встретил на тракте, принял бы за чужого.
– А святой, честный и любящий мир человек… – сказал епископ.
– Я бы предпочёл, чтобы он любил войну и немцем не был, – пробормотал Мшщуй. – Тонконогого упрекать ни в чём нельзя, кроме того, что, хоть, вроде бы кровью наш, а душу немцам продал. Всё-таки добрый был пан, потому что, когда его в Краков вызвали, не хотел Кракова брать, пока бы ему Лешек не позволил, потом, когда после Завихоста Лешека полюбили наши краковяне, которым всегда нового сита на круге нужно, Тонконогий не сопротивлялся и пошёл прочь.
Может ли быть человек лучше? А плохо возмущался, потому что при нём всё онемечивалось…
– Чем же провинились немцы? – спросил мягко епископ. – Скажи!
Мшщуй покраснел.
– Мне они не сделали ничего, – воскликнул он, – я человек маленький, и от меня, хоть бы умер, не много бы земля наша потеряла, но наше государство пропадает от этой немчизны. Посмотри на соседнюю Силезию, как её наводняют… Ещё немного и не поговоришь своим языком на своей земле…
И, прервав, Мшщуй добавил:
– Плохо у нас! Плохо! При Мешке и сыне, и при Кривоустом ещё земли и поветы объединялись в группы, господство распространялось широко, мощь росла… а сегодня что? Что мне из того, что дуб, порубленый на доски, гладко выглядит, мощи уже той нет, как если бы толстым был и в себе одном.
Так и это панство наших Больков сегодня на доски и щепки распилило потомство… Немцам в этом игра, потому что обрезанные кусочки приятней глотать.
Епископ насупился и молчал, глядя в пол.
– Слушай, Мшщуй, – сказал он, – тебе хочется могущества, а не знаешь, вырастит ли оно и дотянется ли до твоей головы. Большие паны и императоры, когда в силу вырастут, не уважают ничего, ни прав костёла, ни прав человека. После Кривоустого королевство должно было распасться, чтобы у религии, у духовных особ и у вас, свободных людей, на шеях не тяготела тирония! Всё-таки все эти кусочки имеют одну главу в нашем архиепископе гнезненском и духовенстве – все подчиняются Риму и метрополии своей столицы. Духовенство вас защищает от своеволия и тирании! Оно бдит, король ваш, наш пан – Иисус Христос. У нас есть, как несокрушимое оружие, проклятье, которое исключает из общества, и мы показали, что и на стоящих выше её использовать не поколеблемся…
– Да, но попробуйте бросить вашу анафему на половцев и русинов – чем она поможет? – спросил Мшщуй.
– По нашему призыву все князья объединятся, пойдут на язычников, – сказал епископ, – и победят…
– Пойдут, да, – пробормотал упрямый гигант, – но вместо язычников, они друг с другом поссорятся, чтобы один у другого кусок земли захватил и вырвал! Для вас, духовных, наверное, лучше со множеством маленьких панов, чем с одним сильным; но спросите ту землю, ту землю, которую они, вырывают друг у друга и, на которую нападая, обагряют кровью?
Эта земля вам ответит, как я некогда слышал, что читали в Писании, – беда королевству, в себе разделённому, беда!
– Ты смотришь на эти дела по-мирски, – отозвался епископ, немного помолчав. – Нашей земле наперёд были нужны святая вера и свет. Мы не спрашивали и не спрашиваем, кто нам её приносил, потому что без них жизни не было. Крест нас освободил от гибели, от завоевания императором. Первые бенедиктинцы, первые монахи и священники, немецкие, чешские, французские, итальянские всё-таки нас не сделали ничем иным, только христианами…
– Подождите-ка, – воскликнул Мшщуй, – когда наплывут немцы; только тогда увидите, чем мы будем…
– А если бы и так было, как говоришь, – прервал епископ, – что же за повод убегать и скрываться, когда именно, как сам говоришь, немцев отражать нужно?
– Не время уже, слишком поздно! – крикнул Мшщуй. – Силезия пропала! Не знаю, что делается на свете, но не дай Боже, чтобы и Мазовия, и другие земли были оторваны… Князей, что бы немцами не воняли, нет… все…
– Не говори мне ничего на пана моего, Лешека, потому что он добрый и самый лучший, самого благородного сердца, как отец был, набожный, благочестивый, справедливый… – живо отозвался епископ. – Дай нам Боже таких больше…
Глаза Мшщуя блеснули, а уста сжались – он вдруг замолчал. Епископ, глядя на огонь, думал, будто потихоньку молясь.
– Не напрасно я сюда к тебе сам прибыл; чтобы вытянуть тебя из этой ямы, в которой, как медведь, ты лапу лижешь, – сказал он, вставая. – Пан у нас добрый, милостивый, благородный… но… но угрожают ему неприятели, всякие силы, какие есть, должны около него сосредоточиться; прежде всего, мы, Одроважи, всей громадой, от которой ты отделиться не можешь. Весь род тебя зовёт. Кто не имеет уже отца, как мы, тому род – отец и мать; кто не отвечает на его голос, тот от своих отрекается и остаётся один. Мшщуй, я прибыл сюда за тобой…
Валигура стоял немой, удивлённый, но молчание его, казалось, не объявляет о послушании. Чувствовал это епископ и заговорил ещё живей:
– Да, брат, нашему пану угрожают тайные и явные враги… Вы…
– Я ни о чём не знаю, потому что со времени Тонконогого на свет не выглянул, – прибавил Валигура.
– Вы должны и обязаны идти с нами, – говорил епископ. – Внешне всё подчиняется нашему пану, но в действительности ему завидуют из-за Кракова, из-за силы и добродетели, и любви, какую имеет, и считают его слабым… Родной брат Конрад, хоть явно ему послушный, высматривает только, не представится ли ему возможность захватить и этот участок, а он резкий, неуправляемый, жадный и суровый… У князей силезских не развеялась ещё мечта, что они на Краков имеют больше прав, чем Лешек, имеет приятелей Тонконогий, имеет Плвач, а хуже всего, что Яксы по-старому ненавидят нас, стряпают заговоры против того, при котором мы стоим.