– Сто на одного, и больше их будет, – сказала она, – не сможете. В Писании сказано, что придёт народ с востока, который истребит христианство, чтобы оно, может, зацвело пышней на удобрении из людских тел и грехов.
Стоит ли этот мир и этот век, чтобы Бог пощадил их? – добавила она, тяжело вздыхая. – Мы погрязли в грехах, мы топчимся в них. Устами признаём Христа, а сердцами тело любим, прах и гниль. Кто из нас достоин милосердия?
– Ты, дорогая матушка! – воскликнул взволнованный князь Гених. – Ты! Если бы Бог, как сказано в Писании, из-за одного справедливого готов был спасти город, разве из-за твоих добродетелей не должен бы нас спасти?
Мать прервала его с грозным криком ужаса.
– Не лги! Разве не знаешь, сколько греха я на душе моей несу? Сколько слабости? Сколько пятен, которых покаяние смыть не может?
И она горячо поцеловала образок.
– Суды Божьи и суды человеческие – две разные вещи, потому что Он на сердца смотрит, не на лица.
Князь Генрих грустно опустил голову. Молчала, молясь, старая княгиня.
– Тело нужно подкрепить, – сказала она после паузы, слыша колокол, который отзывался вдалеке. – Там для вас уже стоит приготовленная еда… поэтому идите, а я в костёл должна…
Она быстро вернулась к своей келье; княгиня Анна взяла мужа под руку и повела его с собой в столовую комнату, которая находилась за женским монастырём и была предназначена для гостей. Там находились товарищи Генриха, ожидая их.
Отдельный стол на возвышении был приготовлен для князя. Рядом с ним села княгиня Анна, прислуживая мужу, который, несмотря на грусть и плохое предсказание, утомлённый дорогой, жадно начал утолять голод.
Другие, сев за стол, тоже хватали уже из мисок и деревянных сосудов мясо.
Пиршество было скорее монастырским, чем княжеским, а жизнь в то время даже в панских домах больше состоятельной, чем изысканной. В будний день мясо, полевка, каша, составляли все блюда, в пост – рыба и мучные изделия. Перед панами стояло пиво, вино перед князем, вода в изобилии.
Когда голоса стали раздаваться громче, оказалось, что почти всё общество не утратило духа. Была минута сомнения, когда силезцы считали себя одинокими, теперь при поступающих подкреплениях набрались смелости.
– Хей! – сказал Хенно из Рохрстейна. – Не удивительно, что эти языческие холопы одолели Русь, потому что там никогда доброго оружия и военного дела не было. У нас в Германии иначе. Языческая война везде одна, достаточно посмотреть, как крестоносцы толпу пруссов разгоняют и Литву гонят и убивают кучами… Эта беднота даже доспехов не имеет…
– Несколько из них убитых наши люди видели под Вроцлавом, – сказал другой. – Это быдло, и не рослые даже, худые, жалкие, только смело на смерть идут. Спереди едва кое-кто покрытый, а обычный люд едва в лохмотьях, наполовину голый.
– Наши доспехи, наверное, что-то стоят, – ответил издалека, услышав, мрачный князь Генрих, – но численность тоже значит! Численность не без значения. Не сломят нас, стоя один против другого, но засыпят и задушат…
– О! О! Бог всё-таки с нами! – раздался какой-то голос из тишины.
– А грехи наши против нас, – вставил клирик, который сидел в конце стола. – Если бы не они, мы были бы победителями в Палестине, и вернули бы гроб Господень и Святую Землю, всё же и там Господь Бог не хотел благословить наше оружие из-за наших грехов и преступлений… сарацины прочь изгоняют франков из тех мест, которые уже заняли…
– Император бы нам, наверное, пришёл в помощь, – сказал князь Генрих, – потому что опасность и ему грозит, когда нас сломят; но тот занят в Италии.
– И крестоносцы ненадёжные, – шепнул один из рыцарей. – Они обещают прибыть к нам, но сомневаюсь, что сдержат слово, потому что им угрожает на Поморье война со Святополком, а язычники, которых только силой обратили, очень возмущаются.
– Не отбирайте у себя храбрости! – отозвался князь. – Воля Божья! Будет то, что Он решит! Мы наш долг исполним.
Разговор за столом продолжался так не очень охотно, потому что сперва кто-нибудь настраивал его на более весёлый тон, затем другой более мрачной нотой хмурил лица.
Челядь уже начала собирать миски, когда вбежал оруженосец князя Генриха, крича с порога:
– К вашей милости прибыл гонец из Лигницы!
Князь вздрогнул, все собравшиеся обернулись к двери, некоторые встали с лавок, любопытные и беспокойные, так как доброго посольства не могли ожидать.
В зале все задвигались… Княгиня Анна подняла кверху руки и закрыла ими глаза. Князь Генрих подошёл к двери, подумал немного и велел позвать гонца.
Тот весь грязный стоял недалеко за порогом, шатающийся от усталости, опершись о стену. Ему не было необходимости говорить, потому что по лицу его каждый мог прочесть, что был посланцем Геобовым.
– Князь Мешко выслал меня сюда, – сказал он ослабевшим голосом. – Татары уже идут, у вашей милости едва есть время вернуться к Лигнице. Отряды с каждым днём показываются всё ближе. Задержало их только то, что хотят получить замок во Вроцлаве. Все умоляют, чтобы ваша милость вернулись, потому что без вас в поле не выйдут.
Князь, услышав это, с хладнокровием и великой энергией тут же воскликнул:
– На коня! На коня все!
Плохая весть, казалось, добавляла ему мужества.
Сказав это, он заметил, что жена его оперлась о стол, чтобы не упасть; он поддержал её словом и рукой.
– На коня! – повторил он ещё раз и выбежал из столовой.
Рыцарство выбежало с шумом и лязгом прочь из комнаты, не дожидаясь уже князя, который медленно шёл, ведя едва плетущуюся за ним жену.
В комнате княгини матери не оказалось, доверенные её служанки, Катерина и Демунда, молча указали на костёл.
Он был пустым, когда князь Генрих вошёл в него с женой; внутри мрачный день казался ещё более тёмным, чем обычно. Одна лампадка горела перед большим распятием на алтаре. Княгиня Ядвига, как всегда, босая, стояла на коленях на холодных камнях с поднятыми вверх высохшими руками, молясь духом, не устами. Её глаза плавали в слезах, но побледневшее лицо излучалось восторгом, как бы с этого чёрного креста, на котором висел Христос, слетело на неё недавно слово утешения. Погружённая в себя, она не услышала шагов сына и невестки. Должны были остановиться за ней и ждать, не смея прерывать её молитвы. Княгиня Анна встала на колени и, плача, тоже начала молиться.
Князь Генрих стоял задумчивый, только его руки сложились как для молитвы. Внутри костёла царила торжественная тишина, а через открытые двери иногда со двора влетал отголосок суеты, потому что товарищи князя, разговаривая и выкрикивая, как можно быстрей седлали коней.
Княгиня-мать упала наконец у ступеней алтаря, целуя пол с такой горячностью, словно на нём хотела почтить следы каких-то святых стоп, поднялась, повернулась и, перекрестившись и поцеловав бывшее в руке изображение, стала медленно провожать сына от алтаря к дверям. Лицо её сияло вдохновением, она сама казалась благословенной.
– Иди, сын мой, – говорила она, – иди. Пробил час жертвы! Бог тебя зовёт! Иди и неси свою жизнь за христианский мир, потому что у твоего трупа остановится вал, и волна, которая должна была залить и поглотить мир, отступит, – отступит кровавый потоп, и христианство спасётся! Иди, мученик мой, за которого я горда, за венцом и своей короной! Иди! Не будут по тебе плакать ни очи мои, ни сердце моё, ибо ты избранный и благословенный. Иди во Имя Отца и Сны, и Святаго Духа!
Княгиня Анна по-прежнему плакала, прижимаясь к плечу мужа. Они стояли на пороге костёла. До сих пор неподвижный князь наклонился, дрожа, к ногам матери, на его глазах блеснули слёзы. Не говоря ничего, он поцеловал в лоб жену, та, не желая его отпускать из последнего объятия, повисла на его шее, и княгиня Ядвига схватила её слабыми на вид руками, чтобы оторвать от мужа.
– Женщина маленького сердца, – сказала она, – не вставай ему своей грешной любовью на дороге, не отводи его от предназначения, не искушай его слезами. Пусть! Пусть! Пусть спешит!