Павлик принял это за шутку, пожал плечами… и остановились на ночлег лагерем в лесу.
IV
Монастырь в Кросне едва мог поместить гостей, которые в поисках прибежища сбежались к нему из Тжебницы.
Княгиня Ядвига, вдова Генриха Бородатого, благочестивая пани, жизнь которой протекала в самых суровых пытках собственного тела и самой покорной службе сёстрам-монахиням и бедным, пани, которая уже наполовину духом была на небесах, а по земле шла, казалось, не чувствуя её и не дотрагиваясь до неё, прибыла в более укреплённый Кросно, тащя за собой около ста сестёр цистерцианок, весь свой двор и тех триста убогих, к бедности и болезням которых чувствовала безмерное милосердие.
Она сбежала из своей Тжебницы, из красивого монастыря, от своего дорогого костёла и госпиталя, из тех мест, которые по её кивку среди трясин и болот словно чудом укрылись стенами, – не для собственной безопасности, потому что мученичество для неё было желанным, а для тех сестёр своих, что от тревоги умирали в Тжебнице, даже не в состоянии молиться и прославлять Бога.
Тщетно упрекая их в этой пугливости, княгиня Ядвига напомнила им, что без Божьей воли волос не упадёт с головы человека, а перед Божьим приговором никакое укрепление не защитит, пугливого духа её сёстры умоляли её так, что в конце концов, сжалившись над всем населением Тжебницы, княгиня велела выехать в Кросно.
Недавно построенный там монастырь для кларисок должен был их принять и дать приют храброй пани с её пугливыми подругами.
Её одну в наистрашнейших испытаниях жизни никогда не покидало спокойствие, глядя на которое, люди пугались, так была похожа был на нечувствительность и оцепенение.
На её лице никогда не появлялсь слеза, пожалуй, только, когда разогревалась на одинокой молитве; из её груди никогда не слышался стон.
В это время княгиня Ядвига была уже ходячей статуей святой. Исхудавшая, побледневшая, восково-жёлтая женщина, в одном своём шерстяном платье, наброшенном на власяницу, босоногая зимой и летом, с поранеными стопами, как какая-то тень, день и ночь снующая по коридорам, по костёлам, по берлогам самой отвратительной бедности, мерзкие раны которой целовала с наслаждением, – жила уже только какой-то чудесной неземной жизнью.
Она никогда не знала отдыха, не знала кровати, не садилась к столу, жила, казалось, ничем, собственной кровью, силой воли. Ночью находили её в костёле на экстатичной молитве, днём – или подметающей монастырский мусор, или целующей следы сестёр, и пьющую воду, в которой они мылись.
Какое-то жестокое смирение к себе придавало ей странное величие.
В её застывшем, мёртвом, невозмутимом ничем лице искрящиеся смелые глаза смотрели так, как бы человека до дна его души насквозь могли проглядеть.
И имела ту силу, что его действительно видела. Не единожды, когда мерила глазами проходящую монахиню, добывала из неё то, о чём один Бог мог знать.
– Иди отсюда, – говорила она встревоженной, – иди и исповедуйся в том тяжком грехе, обременённая которым пришла сюда.
Пристыженная грешница убегала, заслоняя глаза, поражённая этим чудесным ясновидением.
Когда Генрих Бородатый, её муж, с которым уже давно не жила, навещал её в Тжебнице и спрашивал о своей смерти, вздохнув, она советовала ему не выезжать из Лигницы. Несмотря на предостережение, князь Генрих отправился в Кросно и там его настигла смерть. Прежде чем ей дали знать о его смерти, она уже о ней знала, но, когда монастырь плакал и горевал по своему благодетелю, она начала сурово корить сестёр.
Сама не пролила ни одной слезы.
– Следует смириться с Божьей волей, не роптать на неё и не упрекать, – говорила она спокойно.
Вид останков мужа не изменил этого железного хладнокровия, набожного и страшного, потому что оно в ней высушило человеческое сердце. С тревогой смотрели на это благословенное создание, которое сама смерть ни встревожить, ни разволновать не могла.
Из этого отречения от всякого человеского чувства ничто её вырвать не могло; не была уже живой женщиной, но тенью с другого света, изгнанной на землю.
Она имела в сердце только сострадание к тем малюсеньким и несчастными, которые уже своей бедностью упали на последнюю ступень, отделяющую животное от человека.
Тринадцать таких несчастных, покрытых отвратительными ранами, чесоточных, грязных, гнойных, поломанных, были при ней всегда для испытания христианского милосердия. Тех она сама себе выбирала самых чудовищных, самых отвратительных, самых диких, полубезумных, чтобы от них и через них как можно больше страдать.
Эти тринадцать калек обходились с ней безжалостно, зная, что им всё было разрешено.
Эти люди или, скорее, чудовища издевались над святой женщиной, которая от них с удовольствием сносила всё. Чем больше её мучили, тем счастливее была.
Вся это чудовищная толпа на повозках, как самое дорогое сокровище княгини, была перевезена за ней в Кросно.
Тут же у монастырских дверей с ней должна была быть эта шумная группа баб и стариков, обнаглевшая от её доброты.
Для них речь шла о лучшей еде, более дорогом покрытии, более чистом напитке, когда она сама подкреплялась тем только, что могло пробуждать отвращение.
Кроме этого особеннейшего двора, княгиня Ядвига вела с собой невестку, несчастую и больную женщину, жену Генриха Благочестивого, мать нескольких детей, муж которой как раз готовился в Лигницы дать отпор татарской дичи.
А когда Анна заливалась слезами, думая о муже, каменная святая мать заранее уже видела, что сын её падёт смертью мученика, и, не оставляя никакой надежды невестке, сказала ей:
– Убьют его! Убьют! Ты потеряешь мужа, я – сына, но умрёт святым за христианскую веру, в борьбе с язычниками, и окупит кровью грехи свои.
Безжалостно, жестоко, не щадя ни невестку, ни себя, повторяла она эти слова-мечи, метая их прямо ей в сердце.
– Да, Анна! Падёт твой муж, падёт мой сын, а нам его оплакивать негоже. Слеза грехом бы была.
Такова была Ядвига, высохшая от постов, с ранеными от морозов и хождения по камням ногами, с телом, вздувшимся от ежедневных бичеваний, благословенная при жизни, но ничего уже человеского не имеющая в себе.
Почитали её также как святую, но при виде её души наполнялись не любовью, а тревогой.
Сравниться с ней не мог никто, стыдиться должен был каждый – лицезрение её наполняло страхом.
Был день ранней весны, холодный и ветренный. Княгиня, которая и этой ночью не ложилась спать, проведя её в костёле на молитве, когда утром вышла к своему двору, сказала, обращаясь к своему капеллану Лютольду и коморникам:
– Смотрите, чтобы на столе была готовая еда, потому что с минуты на минуту покажется Генрих, который приедет сюда из Лигницы.
Присутствующая там невестка, княгиня Анна, стоящая за ней, приблизилась, целуя её в руку.
– Дорогая матушка, – воскликнула она живо и на побледневшем, уставшем её лице выступил живой румянец, – значит, вы получили послание от Генриха?
Княгиня Ядвига покачала головой.
– Посланец небесный поведал мне на молитве, что мы его тут сегодня увидим! Да, прибудет сюда ещё раз за моим благословением, на прощание с тобой… последний раз…
Поглядев на рыдающую невестку, княгиня Ядвига замолчала, но её всегда грустное лицо приняло суровое выражение.
– Не плачь же, – прибавила она сухо, – не годится противиться воле Бога и жалеть тех, кто идёт к нему для вечной святости.
Княгиня Анна, не смея отвечать, подавила свои слёзы.
Радостное пророчество о приезде боролось в ней со страшным предсказанием смерти, в неминуемость которого научилась верить.
Не тронутая этими слезами, которые выдавало рыдание, княгиня Ядвига, согласно привычке, пошла к убогим. Избы и сараи, для них предназначенные, низкие, обогретые и прокопчённые, полны были дикого, нестройного гомона.
Этих избранников княгини никакая сила укротить не могла, чувствовали, что были здесь панами.
Изба представляла отвратительную и чудовищную картину.