Пора ему идти к тете Анфиске-корчмарке и проситься у нее пожить. Бессонко вздохнул, встал с камешка и отряхнул зеленый, из крапивы вытканный кафтан, с запахнутой, как у леших водится, левою полой на правую. Скатился с кургана, прошел, ног под собою не чуя, укатанными колеями большой дороги. Вот и забор, а вон в нем ворота для лошадей, а рядом и калитка для людей. Все, как рассказывала тетя Зеленка. Тут же о жерди калитки со стороны двора ударилось крепко сбитое звериное тело, звякнуло железо, рычание сменилось злобным лаем.
А вот о цепном псе тетя Зеленка не предупреждала. Что ж, невелика беда.
Поздняя осень полугодом ранее. В Черном лесу, у старого дуба, под ветвью с висельниками
Каша, беглый надворный казак князя Острожского, стал упырем. Что он последним остался в живых, никак нельзя сказать: не живой он был, конечно, однако землю, в отличие от своих товарищей, топтал по-прежнему.
Тогда, прошлой осенью, долгую череду голодных дней и ночей тому назад, Каша стоял в ночном дозоре у корчмы. Когда внезапно явился перед ним Федко, не успел он почуять опасность и только в последнее мгновение увидел, как у красномордого живого мертвеца, напялившего на себя кафтан и кунтуш Федка, и с его самопалом, вдруг выросли огромные клыки. Обматерил Каша мнимого Федка и полез было за пазуху за давно припасенным осиновым колышком, однако оплошал, опоздал бесповоротно… Челюсти упыря сомкнулись на его горле, невыносимая, острая боль оглушила и непонятно каким образом тут же растаяла, а ночь вдруг рассеклась оранжевыми кругами. Круги эти то сходились, то расходились, они сужались, расширялись, иногда пересекались. Потом растворились во тьме. «Вот и все, надо бы попросить Бога простить мои грехи», – пронеслось у него в голове, однако даже и такой простой мысли не успел он до конца додумать…
Очнулся казак Каша уже днем, в лесу. Что светит солнце и что вокруг лес, он увидел странно – будто через овальную прорезь в маске, темновато как-то, причем это поле зрения все время пронизывали красные росчерки, напомнившие следы далеких молний на грозовом небе. Однако, если хоть этак, но все-таки видел, а там и пение птиц расслышал, значит, жив он! Жив! Вот только на поляну и ближайшие дубы смотрел с высоты, как доводилось в детстве, когда разорял с товарищами птичьи гнезда. Казака Кашу горестно изумило, однако, что тело его свисало вниз, шею стягивало будто обручем, а голову – его собственной тяжестью, как почти сразу же сообразил, – тянуло кверху, едва ли не отрывая. На шее еще ныли ранки, оставленные, как это с ужасом припомнил Каша, клыками упыря.
Казак повел глазами влево, вправо – и разглядел только неясные тени, справа более громоздкую. Почти сразу же смекнул, в каком находится окружении, но тут же испугался этой догадки. Природная сообразительность вернулась к Каше, и он понял, что бессмысленно было бы раскачиваться, надеясь узнать, рядом с кем именно он висит. А если, допустим, между Хомяком и Тычкой, что из того? И если дергаться заради пустого любопытства, есть риск, что петля на шее затянется сильнее. Рисковать этим стоит только для того, чтобы попробовать освободиться. Он сначала обдумал, что для этого следует сделать, а потом вдруг решился – и выбросил правую руку вверх, ухватился за гибкий корень ивы, на котором висел, и подтянулся на нем. Потом левой рукой принялся судорожно ослаблять петлю, и ему удалось это, а там и высунуть голову из петли только тогда, когда правая рука его, несмотря на всю обретенную им теперь нечеловеческую силу, уже занемела и вот-вот могла самопроизвольно разжаться.
Мешком свалился Каша на жухлые остатки осенней травы, однако ничего себе не поломал, вот только голова скверно держалась на шее и упорно склонялась к плечу. Едва ли, впрочем, повредил он себе шею именно сейчас. Какое еще утреннее пение птиц ему, недотепе, послышалось? Это вороны каркали! Один из них слетел с дуба и, опустившись в половине сажени от Каши, уставился на него, серую голову склонив к плечу, будто передразнивал. Каша хотел было шугануть нахала, однако обнаружил, что утратил и тот тонкий свой, не мужской вроде голосок, которого втайне стыдился. Он уселся, посипел-посипел, да и отогнал ворона рукою. Потом собрался с духом и посмотрел, наконец, вверх, та ту ветвь дуба, на которой помнились ему повешенными Хомяк и Тычка. Увы! Не только они, но весь их отряд висел теперь там, и длиннотелый пан ротмистр тоже, странно и жалостно смотревшийся в виде полуобглоданного скелета, в одной рваной сорочке и без своего палаша.
Каша снова присмотрелся к останкам пана ротмистра – и отвел глаза. Уважал он старого гусара, вот что, и неизвестно почему ожидал такого же уважения и от супостатов. Жуткая это месть – оставить врага без человеческого погребения. Он глянул осторожно себе на руку: нет, плоть была цела на ней, хоть и непривычная, не его вроде – красно-синяя, тугая. Прислушался ко всему телу: не болят ли раны, оставленные клювами мерзких воронов? Покалывание ощущалось здесь и там, это да, пронизывающий холодный ветер донимал, но тело его осталось целым и даже, как оно ни нелепо звучит, вроде бы здоровым. Почему же он, Каша, а почти забытым христианским именем – Семен, в отличие от товарищей, ожил, обретя как будто и новое тело?
Не в силах больше сидеть на ледяной земле, Каша подхватился на ноги и взглядом нащупал среди висельников Федка. Ведь если подобравшийся к нему, Каше, упырь напялил на себя кафтан Федка и его шапку, следовало признать, что прежде он высосал из парня кровь. Однако же вот он, Федко, висит, пялится кровавыми впадинами пустых глазниц, светит сквозь прорехи рубахи розовыми ребрами, скалит белые по молодости зубы, потому как губы у него выклеваны! Стало быть, в упыря самборский мещанин не превратился. Почему же тогда это случилось с ним самим? Черт знает, почему! И не следует ли теперь…
– Да, я знаю! – пронеслось вдруг лесом.
Каша подпрыгнул на обеих ногах срезу и завертел головой. Оказалось, что со сломанной шеей это опасное занятие. Он отвлекся на крайне неприятные ощущения в затылке, вынужден был удерживать голову на месте руками и как-то вскользь отметил, что по поляне пронесся порыв ледяного ветра. Затем слева зашумели остатки листвы, а вороны, напротив, умолкли. Еще мгновение – и на краю поляны нарисовался, будто спрыгнул с крайнего дуба, одетый во все черное иноземец. Его черные, без белков, и выпуклые, как у летучей мыши, глазки скользнули по казаку, он кивнул в подтверждение какой-то своей мысли, подошел, заметно прихрамывая, к остолбеневшему Каше, встал рядом с ним фертом, руки в боки, а вот глаза не в потолоки, а на ветвь, отягченную висельниками. Иноземец так задрал голову, что Каша удивился, почему это с нее не свалился щегольской бархатный берет со страусовым пером.
– Красиво висят, не правда ли? – спросил черт (а кто же еще?), небрежно спросил, на Кашу и не глядя. – Вот только девятеро их, повешенных, ненавижу это число. Что тут можно сделать? Можно оживить еще одного и позволить ему спрыгнуть с дуба. Осталось бы восемь повешенных, хорошее число. Обожаю его! После глупой гармонии семерки оно возвращает хаос, разливает мутную водичку, а в ней души хоть сетью лови. Вот рожает, например, молодка семерых одного за другим, и все дети как дети, а восьмой – урод или безумец. Умора! Однако не люблю я лишний раз встревать в человеческую судьбу, вроде как в твою сейчас. Не по душе мне, знаешь ли, любители умертвить сиротку, чтобы побыстрее оказалась в некоем Царствии Небесном. Я же вмешиваюсь только в крайнем случае! Только в случае крайней моей сатанинской необходимости! Ибо мне это претит с философской точки зрения, и даже, хоть ты меня, Каша, все едино сейчас не поймешь, с практически-мифологической.
Каша замычал отчаянно. Хотел было покачать головой, однако испугался, что только больше повредит шею, и в результате придал своему телу нелепое колебание, вполне возможно, что и непристойное. Черный щеголь небрежно отмахнулся от него.