Особенностью блокадных мемуаров В.М. Глинки по сравнению с уже опубликованными многочисленными воспоминаниями и записками очевидцев можно считать сцены, характеризующие неотвратимость гибели целых пластов работников культуры в условиях бедствия 1941–1942 гг.
Потомственная, эстафетная передача культурного уровня, наращивание его от поколения к поколению, формирование художественного вкуса и самой системы культурных ценностей может считаться одним из самых важных обстоятельств в становлении специалиста, занимающегося исследованием искусства. И если такого рода школой, таким очагом культуры является вдобавок к учебному заведению собственная семья – вот почва для возникновения таких деятелей искусств и культуры, массовое появление которых в предреволюционные десятилетия получило название «серебряный век». Но век серебряный остался в прошлом, наступил век железный. И трагический мотив гибели семей, являющихся носителями культуры, накопленной несколькими поколениями, звучит в самых разных эпизодах «Блокады». Это и гибель сыновей в семье эрмитажников Доброклонских, и разгром квартиры Трухановых, и трагедия Нотгафтов, и гибель семьи Софьи Юдиной. И так далее, далее – страшному списку нет конца. Беспомощные в быту, лишенные инстинкта добытчиков такие люди погибают первыми. Опыт их жизни бесполезен в дни голода и мора огромного города, на который судьба набросила апокалиптическую сеть.
Многочисленные представители обширного слоя гуманитарной интеллигенции, это большая часть действующих лиц «Блокады», обречены. Этим людям – библиотекарям, архивистам, искусствоведам, музейщикам, сгрудившимся в скудных зарплатой учреждениях культуры, которые и в мирное-то время стояли у советской власти, если говорить о снабжении, на последнем месте, надеяться не на что… Власть о них вспомнит, если вспомнит вообще, в самую последнюю очередь.
И все же мемуарная проза В.М. Глинки по высшему счету оптимистична. Культура, искусство, доброта, порядочность существуют совсем не всегда благодаря, а зачастую и вопреки всему, говорит автор. Да, политическая жизнь может десятилетиями основываться на ложных принципах, бытовая действительность поражать убожеством, социальные прогнозы могут быть безрадостны, а часто и ужасны. Но все равно во все времена и при всех политических и социальных формациях существуют люди (и их надо только уметь увидеть), которые живут высокой правдой и чистыми заветами, что заложены в них не только исконно, но и неистребимо. И такие люди, что бы ни случалось, будут рождаться всегда. Так было и так будет. И в этом смысле культура непобедима. Как раз это, а не какое бы то ни было противостояние помогает человеку сохраниться. А потому задача каждого культурного человека находить, обнаруживать, выявлять человеческое в человеке, воссоздавая и создавая мир истинно человеческий хотя бы около себя. Это практическая философия малых добрых дел. «Умирай, а жито сей». Дух Божий веет там, где хочет.
А потому надо жить. И трудиться.
В публикуемом тексте есть вставки воспоминаний о Владиславе Михайловиче его ученика и преемника значительной части его дел в Эрмитаже – Г.В. Вилинбахова. И для нас обоих с Г.В. Вилинбаховым (нынешним заместителем директора Эрмитажа) Владислав Михайлович – дядя Владя. Мы вместе – сын его брата и ученик – сообща заботимся об издании его книг… Как же тут не написать – «мы»?
Издание двух книг, посвященных В.М. Глинке, положило начало серии «Хранитель», с 2003 года издаваемой Государственным Эрмитажем, серии книг о тех эрмитажниках, которые не только оставили о себе добрую память научной работой в отделах, но, кроме того, оставили и домашние архивы.
Михаил Глинка
Воспоминания о блокаде
1
Я убежден, что первый год блокады был одним из самых страшных для истории России, был он и самым страшным из пережитых мной. При этом жизнь моя не была легкой, а была такой, как у большинства моих современников и соотечественников, средних по способности интеллигентов. Но по сравнению с теми из них, кто прошел тюрьмы, лагеря, активно воевал или потерял во время войны многих, а то так и всех близких, я прожил счастливо. Дожил до 76 лет, болею только обычными стариковскими недугами, у меня есть родные и друзья, которых люблю, я всю жизнь занимался тем, что считал полезным окружающим и что мне давало удовлетворение, наконец, сейчас не утратил трудоспособности, хотя, очевидно, она слабеет. Последнее и заставляет меня, приехав на отдых в тихую Эльву, взяться не за статью, заказанную Институтом русской литературы, и не за рассказ для журнала, а за воспоминания 1941–1942 годов. Боюсь откладывать дальше. То, что прошло уже сорок лет, не особенно меня смущает. Даже кажется, что память сохранила ясными именно главные эпизоды виденного и пережитого, отбросив все второстепенное, и это теперь облегчает мою задачу. Вероятно, и сейчас не заставил бы себя последовательно вспоминать то страшное время, если бы встретил в напечатанном справедливое его отражение. Конечно, я читал не все, что печатается о блокаде, но читанное мной, за редчайшими исключениями, преступно лживо, если автор пытается отразить будни среднего ленинградца, чудом не умершего от голода. Или написано, может, несколько правдивее, но тогда с позиций людей, живших в привилегированном положении – генералов, ответственных работников, жен подобных лиц, вроде супруги директора мединститута В.М. Инбер и т. п. Большинство первых писали свои воспоминания так, чтобы их напечатали, то есть прежде всего распространялись о различных проявлениях героизма ленинградцев, которые «умирали, но выстояли». В этих воспоминаниях намеренно умалчивалось о таких общеизвестных явлениях, как грабеж управхозами имущества умерших и спекуляция их продовольственными карточками, о черном рынке, где за продовольствие отдавали все – от одежды и обуви до бриллиантов и регалий, умалчивалось даже о судьбах таких многочисленных категорий населения, обязательно виденных всяким жившим тогда в Ленинграде, как сотни тысяч бездетных одиночек – холостяков, незамужних или вдовых, существовавших до войны на скромную зарплату, а также стариков и старух, родителей солдат и офицеров, бывших на фронте или уже там погибших, об их женах и детях, если они не эвакуировались и не были особенно «пробивными». А именно эти группы населения были обречены умереть раньше других. Если же что и было написано обо всем этом в воспоминаниях блокадников, принятых к печатанию, то редакторы потрудились начисто убрать все, не входящее в установленный свыше «канон» героизма. Пожалуй, особенно гадкими кажутся мне поддельные дневники.
Прежде, чем начать свое повествование, скажу, что буду описывать только то, чему сам был свидетелем или, в немногих случаях, что слышал от людей, мною здесь названных и заслуживающих, на мой взгляд, абсолютного доверия.
2
Война застала меня старшим научным сотрудником отдела истории русской культуры Эрмитажа, переведенного в Эрмитаж только в марте 1941 года. История этого отдела столь характерна для недавнего прошлого и так тесно связана с последующим рассказом, что я напишу о нем несколько страниц.
Образованный в Русском музее вскоре после 1917 года, он носил название Историко-бытового отдела (сокращенно ИБО), имея целью параллельно с выставками художественного и этнографического отделов освещать историю быта исчезнувших в результате революции классов царской России. Первоначально отдел размещался в особняке графов Бобринских на Галерной улице, куда свозились и собирались из брошенного владельцами или конфискованного имущества коллекции и где был открыт ряд экспозиций, последней из которых являлся «Купеческий портрет XVIII–XIX вв.». Материалы этой выставки в значительной мере были собраны в провинции экспедициями ИБО и поражали знатоков и рядовых посетителей выразительностью и своеобразием материала, дотоле неизвестного и, скажу в скобках, доныне не опубликованного. Перед вами открывалась целая галерея типов купцов и простых мужиков из произведений Островского, Мельникова-Печерского и Мамина-Сибиряка.