О, уловки этого охотника так хитроумны и тонки, что уже на следующий вечер я снова очутился в западне, в которой даже самый осторожный человек не стал бы искать пружину. Я смотрел фарс, совершенно недвусмысленный фарс, где все действующие лица, в особенности женщины, весьма неумеренно предавались любовным интрижкам. Из числа актрис больше всех усердствовала некая леди, показавшаяся мне молодой и хорошо сложенной (в ходе представления она дала мне отличную возможность проверить правильность этого заключения). На ней был живописный наряд молодого джентльмена, панталоны которого по своей длине годились лишь младенцу и открывали ее изящные коленки; на ногах у нее красовались очень изящные атласные сапожки. Исполнив вульгарную песенку и вульгарный танец, эта очаровательная особа приблизилась к роковой рампе, нагнулась над нею и проникновенным тоном произнесла неожиданную похвалу добродетели, призывая публику соблюдать ее. «Великий боже! — воскликнул я. — Это Барлоу!»
Есть у мистера Барлоу еще и другой способ, крайне надоедливый и оттого еще более невыносимый, с помощью которого он постоянно старается удерживать меня в роли Томми.
Он с превеликим трудом сочиняет для журнала или газеты какую-нибудь заумную статейку — на это его хватит! — нисколько не заботясь ни о дороговизне ночного освещения, ни о чем ином, кроме как о том, чтобы окончательно заморочить самому себе голову. Но заметьте! Когда мистер Барлоу делится своими знаниями, он не довольствуется тем, чтобы они дошли по назначению и были вбиты в голову мне, его мишени, но еще и делает вид, будто обладал ими всегда, не придавая им ни малейшего значения, ибо впитал их с молоком матери, и что я, несчастный Томми, не последовавший его примеру, отстал от него самым жалким образом. Я спрашиваю: почему Томми должен всегда служить контрастом для мистера Барлоу? Если сегодня я не знаю того, о чем еще неделю назад и сам мистер Барлоу не имел ни малейшего понятия, то вряд ли это очень большой порок! И тем не менее мистер Барлоу всегда упорно приписывает его мне, ехидно спрашивая в своих статьях, мыслимо ли, чтобы я не знал того, что знает каждый школьник, а именно, что четырнадцатый поворот налево в степях России приведет к такому-то кочевому племени? В столь же пренебрежительном тоне он задает и другие подобные вопросы. Так, когда мистер Барлоу в качестве добровольного корреспондента обращается с письмом в газету (что, как я заметил, он проделывает частенько), то предварительно расспрашивает кого-либо о сложнейших технических подробностях, после чего хладнокровнейшим образом пишет: «Итак, сэр, я полагаю, что каждый читатель вашей газеты, обладающий средними познаниями и средней сообразительностью, знает не хуже меня…», допустим, о том, что тяга воздуха из казенной части орудия такого-то калибра находится в таком-то (до мельчайших дробей) соотношении с тягой воздуха из дула, — или о каком-либо ином столь же широко известном факте. И о чем бы ни говорилось, будьте уверены, что это всегда ведет к возвеличению мистера Барлоу и к посрамлению его подавленного и порабощенного ученика.
Мистер Барлоу столь глубоко разбирается в существе моей профессии, что в сравнении с этим бледнеет и мое собственное знакомство с нею. Время от времени мистер Барлоу (под чужой личиной и под вымышленным именем, но узнанный мною) зычным голосом, слышным всем сидящим за длинным банкетным столом, поучает меня тем пустякам, которым я сам поучал его еще двадцать пять лет назад. Заключительный пункт моего обвинительного акта против мистера Барлоу состоит в том, что он не пропускает ни одного званого завтрака и обеда, вхож всюду — к богатым и к бедным, и всюду продолжает поучать меня, не давая мне возможности от него отделаться. Он превращает меня в скованного Прометея — Томми, а сам с жадностью хищника терзает мои необразованный ум.
XXXV. В добровольном дозоре
Одна из моих прихотей — намечать себе, даже во время самой обыкновенной прогулки, определенный маршрут. Отправляясь из своего ковент-гарденского дома прогуляться, я ставлю перед собой определенную цель и в
пути так же мало помышляю об изменении маршрута или о том, чтобы вернуться обратно, не выполнив задуманного до конца, как, скажем, о том, чтобы жульнически нарушить соглашение, заключенное с другим человеком. Недавно, поставив перед собой задачу — пройтись в Лайм-хауз, я тронулся в путь ровно в полдень, в строгом соответствии с условиями контракта, заключенного с самим собою и требовавшего с моей стороны добросовестного исполнения.
В таких случаях я имею обыкновение рассматривать свою прогулку как обход дозором, а себя самого как совершающего обход полисмена в высоком чине. Я мысленно хватаю за шиворот хулиганов и очищаю от них улицы, и скажу прямо — если б я мог расправиться с ними физически, недолго пришлось бы им любоваться Лондоном.
Выйдя в этот обход, я проводил глазами трех здоровенных висельников, направлявшихся в свое жилище, которое — я мог бы присягнуть — находится неподалеку от Друри-лейн, совсем рукой подать (хотя их столь же мало тревожат там, как и меня в моем доме); и это натолкнуло меня на соображения, которые я почтительно представляю новому Верховному Комиссару, испытанному и способному слуге общества, пользующемуся моим полным доверием. Как часто, думал я, приходилось мне проглатывать в полицейских отчетах горькую пилюлю стереотипной болтовни о том, будто бы полисмен сообщил достопочтенному судье, будто бы соучастники арестованного скрываются в настоящее время на такой-то улице или к таком-то дворе, куда никто не осмеливается войти, в будто бы достопочтенный судья и сам наслышан о дурной славе такой-то улицы или такого-то двора, и будто бы, как наши читатели, несомненно, припомнят, это всегда одна и та же улица или один и тот же двор, о которых столь назидательно повествуется примерно раз в две недели.
Но предположим, что Верховный Комиссар разошлет во все отделения лондонской полиции циркуляр, требующий немедленно дать из всех кварталов сведения о названиях этих вызывающих толки улиц или об адресах дворов, куда никто не осмеливается войти; предположим далее, что в этом циркуляре он сделает ясное предупреждение:
«Если подобные места действительно существуют, то это свидетельствует о бездеятельности полицейских властей, которая заслуживает наказания; а если они не существуют и представляют собой лишь обычный вымысел, то это свидетельствует о пассивном потворстве полиции профессиональным преступникам, что также заслуживает наказания». Что тогда? Будь то вымыслы, будь то факты — смогут ли они устоять перед этой крупицей здравого смысла? Как можно признаться открыто в суде, — столь часто, что Это сделалось такой же избитой новостью, как новость о гигантском крыжовнике, — что неслыханно дорогая полицейская система сохраняет в Лондоне воровские притоны и рассадники разврата времен Стюартов — и это в век пара и газа, электрического телеграфа и фотографий преступников! Да ведь если бы во всех других учреждениях дела шли подобным образом, то уже через два года мы бы вернулись к моровой язве, а через сто лет к друидам!
При мысли о моей доле ответственности за это общественное зло я зашагал быстрее и сбил с ног несчастное маленькое существо, которое, ухватившись одной ручонкой за лохмотья штанишек, а другою за свои растрепанные волосы, семенило босыми ножонками по грязной каменной мостовой. Я остановился, чтобы поднять и утешить плачущего малыша, и через мгновенье меня окружило с полсотни таких же, как и он, едва прикрытых лохмотьями ребятишек обоего пола; дрожа от голода и холода, они клянчили подаяние, толкались, тузили друг друга, тараторили, вопили. Монету, которую я вложил в ручонку опрокинутого мною малыша, тотчас же выхватили, потом снова выхватили из жадной лапы, и выхватывали еще и еще раз, и вскоре я уже потерял всякое представление о том, где же в этой отвратительной свалке, в этой мешанине лохмотьев, рук, ног и грязи затерялась монета. Подняв ребенка, я оттащил его с проезжей части улицы в сторону. Все это происходило посреди нагромождения каких-то бревен, заборов и развалин снесенных зданий, совсем рядом с Тэмпл-Баром.