невольно наводили мысль на слова «Отвратительное убожество». Что же касается соседнего с «Оленем» рынка, то, по-видимому, вся торговля там была брошена на горшечника, который заполонил своими горшками и мисками чуть ли не половину всего рынка, да еще на бродячего разносчика, который сидел, скрестив руки, на оглоблях своей тачки, надменно поглядывал по сторонам и, казалось, таил под вельветовым жилетом серьезные сомнения относительно того, стоит ли даже и на одну ночь оставаться в таком месте.
Когда я уходил с рынка, зазвонили в церкви, но это никоим образом не улучшило положения дел, потому что колокола с обидой и от злости, захлебываясь словами, непрерывно повторяли: «Что же с дилижансами сталось?» Выражения они не меняли (как я выяснил, прислушиваясь), разве только голоса их становились все более резкими и досадливыми, и они продолжали повторять: «Что ж с дили-жан-сами сталось?», каждый раз начиная вопрос до неучтивости внезапно. Может быть, со своей высоты они видели железную дорогу, и это их особенно сердило?
Набредя на мастерскую каретника, я начал осматриваться по сторонам с новым приливом бодрости, думая, что, быть может, случайно увижу тут какие-нибудь остатки былого величия города. Работал в мастерской только один человек — иссохший, седоватый и в годах, но высокий и прямой. Заметив, что я смотрю на него, он поднял голову, сдвинул очки на колпак из оберточной бумаги и, очевидно, приготовился дать мне достойный отпор.
— Добрый день, сэр! — кротко обратился я к нему.
— Чего? — сказал он.
— Добрый день, сэр!
Он, казалось, обдумал мои слова и не согласился с ними.
— Ищете кого, что ли? — спросил он в упор.
— Да вот я думал, не сохранилось ли здесь случайно каких-нибудь остатков старого дилижанса?
— Только и всего?
— Да, только и всего.
— Нет, не сохранилось.
Тут пришла моя очередь сказать «о!», что я и сделал. Иссохший седоватый человек не произнес больше ни слева и опять согнулся над своей работой. В те времена, когда здесь строились новые дилижансы, маляры, прежде чем приступить к окраске, пробовали свои кисти на столбике, возле которого он теперь работал, и на этом столбике можно было прочитать настоящую летопись былого великолепия в красках синих и желтых; и красных и зеленых, намалеванных в несколько дюймов толщиной. Наконец он снова поднял на меня глаза.
— Делать вам, видно, нечего, — ворчливо заметил он.
Я признал справедливость этого замечания.
— А жаль, что вас сызмальства к делу не приучили.
Я сказал, что мне и самому жаль.
Тогда, словно осененный какой-то мыслью, он положил рубанок (так как все это время он работал рубанком), снова сдвинул на лоб очки и подошел к двери.
— А «постшэ»[123] вам не подойдет?
— Я вас не совсем понимаю.
— «Постшэ», говорю, вам подойдет? — повторил каретник, стоя почти вплотную ко мне и скрестив руки наподобие адвоката, ведущего перекрестный допрос. — Подойдет ли вам «постшэ» для такого дела? Да или нет?
— Да!
— Тогда ступайте прямо по этой улице, пока ее не увидите. Уж вы ее не пропустите, только нужно далеко идти.
С этими словами он взял меня за плечо и повернул в ту сторону, куда я должен был идти, а сам вошел в мастерскую и снова взялся за работу, усевшись на фоне листвы и гроздьев винограда. Ибо, хотя сам он и был человек ожесточенный и всем на свете недовольный, мастерская его выглядела очень приветливо, потому что в ней удачно сочетались город и деревня, улица и сад — что столь часто можно наблюдать в маленьких английских городках.
Я зашагал в ту сторону, куда он меня послал, дошел до пивной с вывеской «Первая и Последняя» и вскоре оказался за городом на старом лондонском тракте. Дойдя до заставы, где прежде взималась подорожная подать, я нашел, что она красноречивей всяких слов говорит о переменах, происшедших на тракте. Домик сборщика податей зарос плющом, а сам сборщик, не имея больше возможности прокормиться податями, занялся сапожным ремеслом. Мало того, его жена торговала имбирным пивом, а в том самом дозорном оконце, из которого сборщики податей взирали в былые времена на великолепные лондонские кареты, лихо подкатывающие к заставе, стоял липкий от сиропа фонарь с выкрашенными по спирали палочками из карамели, похожими на жезлы, что висят у входа в цирюльню.
Взгляды сборщика податей на политическую экономию выяснились из следующего разговора.
— Как идут дела на заставе, хозяин? — обратился я к сборщику, сидевшему на маленьком крылечке и занятому починкой башмака.
— Дела на заставе, хозяин, никак не идут, — сказал он мне. — Встали дела!
— Плохо! — заметил я.
— Плохо? — повторил он и, указав на загорелого пропыленного мальчишку, который старался влезть на шлагбаум, сказал, растопырив пальцы правой руки, словно укоряя всю природу: — А всего-то их пять!
— А нельзя ли как-нибудь улучшить дела на заставе? — спросил я.
— Есть один способ, хозяин, — ответил он с видом человека, всесторонне обдумавшего этот вопрос.
— Хотелось бы мне знать, какой?
— Нужно взимать подать со всего, что провозят мимо, нужно взимать подать с пешеходов. И еще нужно взимать подать со всего, что здесь не провозят, и нужно взимать подать с тех, кто сидит дома.
— Будет ли последнее справедливо?
— Справедливо? Те, кто сидит дома, могут взять да и пройти здесь, если захотят. Нет, что ли?
— Допустим, что могут.
— Значит, нужно брать с них подать. Если они не проходят, это уж их забота. Да что там — брать с них подать, и все!
Убедившись, что спорить с этим финансовым гением так же невозможно, как если бы он был канцлером казначейства (что было бы наиболее подходящей для него должностью), я робко пошел дальше.
Я уже начал было сомневаться, не зря ли я послушался разочарованного каретника, и пошел искать ветра в поле. Наверное, в этих местах никакой кареты вовсе и нет. Однако, подойдя к огородам, расположившимся вдоль дороги, я взял назад свои подозрения и признал, что был к нему несправедлив. Ибо, несомненно, передо мной была она — самая убогая, самая ветхая почтовая карета, еще сохранившаяся на земле.
Эта почтовая карета, снятая с оси и колес, плотно засела в глинистой почве среди беспорядочна растущих хвощей. Эту почтовую карету даже не поставили прямо на землю, она покосилась набок, словно вывалившись из воздушного шара. Эта почтовая карета уже давно, наверное, находилась в таком упадочном состоянии, и алая вьющаяся фасоль оплела ее со всех сторон. Эта почтовая карета была починена и залатана чайными подносами или обрезками железа, очень похожими на подносы, и по самые окна обшита досками, и все же на правой дверце ее висел молоточек. Использовалась ли эта почтовая карета как сарай для хранения инструментов, дачный домик или постоянное жилище, — выяснить я не мог, так как дома — в карете, — когда я постучал, никого не оказалось, однако сомнений быть не могло — для каких-то целей она использовалась и была заперта. Повергнутый этой находкой в изумление, я несколько раз обошел почтовую карету вокруг и уселся рядом с почтовой каретой в ожидании дальнейших разъяснений. Никаких разъяснений, однако, не последовало. Наконец я пошел обратно по направлению к старому лондонскому тракту, обходя теперь огороды с противоположной стороны, и, следовательно, вышел на тракт несколько дальше того места, где свернул. Мне пришлось перелезть через изгородь и не без риска спуститься вниз по обрывистому склону насыпи, и я чуть-чуть не угодил прямо на голову сухощавому человечку, который бил щебень на обочине дороги. Он придержал свой молоток и, таинственно поглядывая на меня из-под проволочных наглазников, сказал:
— Известно ли вам, сэр, что вы нарушаете границы частных владений?
— Я свернул с дороги, — сказал я в объяснение своего поступка, — чтобы взглянуть на эту странную почтовую карету. Вы случайно ничего о ней не знаете?