Церковь Шэдуэл! Легкий ветерок резвится в прорезях шпиля, нашептывая о том, что ниже по реке воздух куда свежее и чище, чем «Там, в Доках». В бухте сразу за церковью маячит громада корабля наших переселенцев. Называется он «Амазонка». Фигура, украшающая нос корабля, не обезображена, как, согласно мифу, были обезображены прекрасные родоначальницы племени мудрых воительниц[113] для удобства обращения с луком, однако я вполне согласен с резчиком:
Резчик должен бы льстить, приближать к идеалу,
Если много убавить, прибавлять, если мало!
Наш переселенческий корабль стоит бортом к пристани. Огромные сходни из перекладин и досок в двух местах соединяют корабль с пристанью, и вверх и вниз по этим сходням бесконечной вереницей, туда и сюда, взад и вперед, как муравьи, снуют переселенцы, отплывающие на нашем корабле. Кто тащит капусту, кто караваи хлеба, кто сыр и масло, кто молоко и пиво, кто ящики, постели и узлы, кто младенцев — дети почти у всех; почти у всех в руках новенькие жестяные бидоны для ежедневного рациона пресной воды, и при виде этих бидонов во рту появляется неприятный жестяной привкус. Туда и сюда, вверх и вниз, с корабля на берег и с берега на корабль, они кишат повсюду — наши переселенцы. И все же каждый раз, как распахиваются ворота порта, появляются новые кэбы, появляются тележки и появляются фургоны, и на них прибывают еще переселенцы, и с ними еще капуста, еще хлеб, еще сыр и масло, еще молоко и пиво, еще ящички, постели и узлы, еще жестяные бидоны, и вместе с этими грузами все нарастает и нарастает количество детей.
Я подымаюсь на борт нашего переселенческого корабля. Прежде всего я иду в кают-компанию и нахожу там обычную при подобных обстоятельствах картину. Каюта заполнена мокрыми от пота людьми с ворохами бумаг, перьями и чернильницами; впечатление таково, что, едва успев вернуться с кладбища, поверенные неутешной миссис Амазонки бросились разыскивать пропавшее в общей суматохе завещание ее новопреставленного супруга. Я выхожу на ют подышать свежим воздухом и, обозревая оттуда переселенцев, расположившихся на нижней палубе (собственно говоря, я и здесь со всех сторон окружен ими), замечаю, что и тут вовсю работают перья, и тут стоят чернильницы, лежат вороха бумаг, и тут возникают бесконечные осложнения при расчетах с отдельными лицами из-за жестяных бидонов и уж не знаю там из-за чего. Раздражения, однако, не замечается, не видно пьяных, не слышно ругани и грубых выражений, не замечается уныния, не видно слез, и везде на палубе, в каждом уголке, где только можно приткнуться — опуститься на колени, сесть на корточки или прилечь, — люди в самых неподходящих для писания позах пишут письма.
Должен сказать, что мне доводилось видеть корабли переселенцев и до этого июньского дня, однако эти люди так разительно отличаются от всех других виденных мною при подобных обстоятельствах людей, что я невольно выражаю свое удивление вслух: «Интересно, за кого бы принял этих людей непосвященный!»
Внимательное, оживленное, коричневое от загара лицо капитана «Амазонки» появляется рядом. Он говорит: «И в самом деле — за кого? Большинство из них мы приняли на борт еще вчера вечером. Приехали они из разных концов Англии небольшими группами и раньше друг друга в глаза не видели. И не успели они пробыть на борту корабля двух часов, как у них уже образовалась своя собственная полиция, установились собственные законы и дежурства у всех люков. Не пробило еще девяти часов, как у нас уже царил порядок и спокойствие, не хуже чем на военном корабле».
Я снова огляделся по сторонам и подивился невозмутимости, с какой писали письма эти люди. Среди окружавшей их толпы они умудрялись не отвлекаться ничем, а в это время над их головами, покачиваясь, проплывали и опускались в трюм огромные бочки; в это время разгоряченные агенты бегали вверх и вниз по трапам, приводя в порядок бесконечные расчеты; в это время сотни две незнакомцев отыскивали повсюду сотни две других таких же незнакомцев, задавая вопросы относительно их местонахождения еще сотням двум таких же незнакомцев; в это время дети носились вверх и вниз, взад и вперед, путаясь у всех под ногами и, ко всеобщему отчаянию, перевешиваясь вниз головами во всех опасных местах — тем не менее они спокойно продолжали писать свои письма. Примостившись у правого борта, какой-то седовласый человек диктовал длинное письмо другому седовласому человеку в огромной меховой шапке, и письмо это, по-видимому, было настолько глубоко по содержанию, что переписчику приходилось время от времени обеими руками снимать с головы меховую шапку, дабы проветрить мозги, и обращать изумленный взгляд на диктовавшего, словно это был человек, окутанный непроницаемой тайной, и на него стоило посмотреть. У левого борта, покрыв кнехт белой тряпочкой и превратив его в аккуратный письменный столик, сидела на небольшом ящике женщина и писала с тщательностью бухгалтера. У ног этой женщины, растлившись на животе прямо на палубе и просунув голову под перекладину фальшборта, по-видимому почитая это место надежным убежищем для своего листка бумаги, хорошенькая изящная девушка писала не меньше часу, лишь изредка появляясь на поверхности, чтобы обмакнуть перо в чернильницу (в конце концов она потеряла сознание). Пристроившись у борта спасательной лодки, недалеко от меня, на юте, еще одна девушка — свежая, пышная деревенская девочка — тоже писала письмо на голых досках палубы. Позднее, когда в эту же самую лодку забрались хористы, долго распевавшие разные песни и куплеты, одна из девушек-хористок, машинально исполняя свою партию, писала письмо на дне лодки.
— Да, непосвященному трудно было бы догадаться, кто они такие, мистер Путешественник не по торговым делам, — говорит капитан.
— Несомненно!
— Если бы вы не знали, кто они, могли бы вы хотя бы предположить?
— Ну что вы! Я бы сказал, что это цвет Англии.
— То же сказал бы и я, — говорит капитан.
— Сколько их?
— По круглому подсчету восемьсот.
Я прошелся по нижней палубе, где в темноте ютились многодетные семьи, где вновь прибывающие создавали неизбежную неразбериху и где эта неразбериха усиливалась скромными приготовлениями к обеду, которые шли в каждой группе. Там и сям потерявшие дорогу женщины, подшучивая над собой, расспрашивали, как им пройти к своим или хотя бы выйти на верхнюю палубу. Кое-кто из несчастных детишек плакал, но в остальном поражала бодрость, царившая вокруг. «К завтрашнему дню утрясемся!», «Через день-два все наладится!», «Здесь будет посветлее, как только выйдем в море». Подобные фразы слышались со всех сторон, пока я пробирался ощупью между сундуков, бочек, бимсов, не спущенных в трюм грузов, рым-болтов и переселенцев на нижнюю палубу, а оттуда снова к дневному свету и к моему прежнему месту.
Способность сосредоточиться у этих людей была поистине изумительна! Все те, кто писал письма прежде, продолжали спокойно заниматься своим делом. Кроме того, за время моего отсутствия число пишущих сильно возросло. Мальчик со школьной сумкой в руке и с грифельной доской под мышкой появился снизу, с прилежным видом уселся неподалеку от меня (высмотрев еще издали подходящий светлый люк) и углубился в решение задачи, не обращая никакого внимания на происходящее вокруг. Пониже меня на главной палубе отец, мать и несколько детей расположились тесным семейным кружком у подножья кишевшего народом, беспокойного трапа. Дети, словно в гнездышке, устроились в уложенном кольцами канате, а отец и мать — последняя кормила грудью ребенка — мирно обсуждали семейные дела, как будто они были в полном уединении. Мне кажется, что самой характерной чертой, присущей всем этим восьмистам, без исключения, было отсутствие у них торопливости. Восьмистам? Но кого? «Что мы, гусей считаем, в самом деле?» Восьмистам мормонов[114]! Я — путешественник не по торговым делам, представитель фирмы «Братство Человеческих Интересов» — прибыл на борт этого корабля переселенцев посмотреть, что представляют собой восемьсот «святых последнего дня», и увидел (вопреки всем своим ожиданиям), что они таковы, какими я сейчас описываю их со всей тщательностью и добросовестностью.