3
Должно быть, надзиратель после первой ночи, которую я провел в камере, разбудил меня очень рано. А может, время превращается в нить шелкопряда еще и потому, что уже отказываешься от будущего. Однако даже последний день уже ушел куда-то далеко-далеко.
Увидев вчера из окна машины клаузенбургское отделение Секуритате, я страшно удивился. Оказалось, что оно располагается в переоборудованном просторном здании школы на улице Карла Маркса. А здание это помещается напротив дома, где в студенческие годы жила Аннемари Шёнмунд, моя прежняя возлюбленная. Я бывал у нее каждый день, частенько по вечерам, иногда и ночью, а потом все кончилось. На какое-то мгновение, пока машина тормозила, мне показалось, что я почувствовал тяжелый аромат жасмина и острый запах раздавленной перечной мяты, а взгляд мой искал над дощатым забором голые ветви сирени, скрывавшей наши свидания.
С прошлого ноября я больше не виделся с этой женщиной. Изгнал самую мысль о ней. Когда развеялось благоухание жасмина и мяты, опали листья сирени, истлели и воспоминания о жарких тайнах, о ласках в сумерках и о любовных играх в ночную пору. Но кончики моих пальцев сохранили память о ней.
Машина затормозила прямо у ее дома, агент, сидевший рядом с шофером, вышел, словно желая проверить, точно ли мы приехали по нужному адресу, и я окончательно убедился, что мой арест как-то связан с Аннемари. Здесь, у ворот ее квартирных хозяев, мы попрощались год тому назад, хотя она еще не сказала тогда, что хочет со мной расстаться. Я вздохнул с облегчением, когда наш автомобиль свернул в подворотню напротив, в бывший школьный двор, где перед нами бесшумно, словно сами собой, распахнулись и затворились огромные стальные ворота.
Вокруг не было ни души.
Меня вытащили из машины и повели в подвал Секуритате.
Здесь впервые мне пришлось вытерпеть обыск, который этим людям не надоедало проводить раз за разом: они глазели на меня, раздетого догола, лезли во все щели и отверстия моего тела, обнюхивали белье. Нагоняли на меня страх, пока у меня не взмокли подмышки. И в конце концов составили список отнятых у меня предметов, сопроводив его насмешливыми комментариями. Тон задавал пожилой лейтенант с волосами мышиного цвета. Дойдя до моих сигарет, он рассмеялся:
– Надо же, «Republicane»! Это уже подозрительно.
– Почему? – спросил я.
– Ты здесь не имеешь права задавать вопросы, вопросы задаем мы. Ты же точно знаешь, что раньше эта марка называлась «Royal», королевский сорт.
Они проявили большое усердие. Возможно, пока я спускался из клиники в город, они побывали в моей студенческой каморке: из плетеной корзины для белья посыпались тетради, папки, дневники. Признаю ли я, что все это мои рукописи? Я признал. У меня на глазах бумаги тщательно взвесили и связали в стопки, а я безучастно смотрел на эти манипуляции, ощущая себя пустой обнаженной оболочкой.
Захватили они и мои вещи из клиники. Из чемоданчика свиной кожи, который я утащил у отца, вытрясли мои пожитки, в том числе зеленые плавки, что показалось им очень и очень странным. «С ума сойти, плавки зимой!» И много книг. Я собирался пробыть в клинике долго. Когда они стали записывать заглавия, мне пришлось помогать, а некоторые названия произносить по буквам. Томас Манн «Рассказы», том девятый гэдээровского зелененького издания. «Жатва», антология, составитель Вилль Веспер[13] – стихотворения от «Вессобруннской молитвы» до «Финала» Рильке; слава Богу, последние включенные в нее поэты умерли до тридцать третьего года. Сочинения Освальда Шпенглера, которые я одолжил у учителя Карузо Шпильхауптера. «Маленький принц» Антуана де Сент-Экзюпери. «Как закалялась сталь» Николая Островского в румынском переводе. Сейчас они еще обвинят меня в космополитизме! Я стал следить за самим собой.
Все конфискованное они скрупулезно внесли в список, даже шнурки, которые вытащили у меня из ботинок, и уж тем более плавки. Подозрения вызвала у них сберкнижка: накануне моего ареста мне перевели по почте из Бухареста первую часть гонорара за рассказ «Самородная руда». Я сразу же положил деньги на счет в Почтовом банке, а это была огромная сумма: годовая зарплата моей мамы или зарплата отца за восемь месяцев.
Они внимательно рассмотрели фотографию моей младшей сестры. Пятнадцатилетняя девочка в купальном костюме прижимала к юной, едва округлившейся грудке справа щенка, а слева котенка. «Смотри-ка, кошка с собакой, – процедили тюремщики, – как брат с сестрой!» Но больше ничего не сказали. После того как они все обнюхали и своими каракулями внесли все в опись, мне разрешили одеться, пока не тронув ни пальцем, и седой лейтенант произнес: «В Секуритате точнее, чем в аптеке».
После личного досмотра меня до вечера поместили в подвальную камеру. Я вытянулся на койке, укрывшись шинелью. Рядом со мной были еще двое. Я умолял их оставить меня в покое. Я ничего не хотел ни видеть, ни слышать. Один, крестьянин, с печальным видом удалился в угол, стал на колени и принялся молиться, но от другого так просто отделаться я не смог. Это был сельский врач, впрочем, зеленоватым цветом лица больше походивший на горняка. Тщетно я просил его ничего мне не сообщать, ни о чем не спрашивать, от меня же будут потом требовать объяснений. «Нет, амнистии не ожидается». Я умолял его не говорить мне, сколько он тут уже сидит. Он прошептал: «Три месяца». Это меня ужаснуло. Я попросил его замолчать, но он говорил и говорил. Я зажал уши. Он развел мне руки в стороны и продолжил накачивать меня информацией.
– Их власть абсолютна. Но не каждому разрешено все, – сказал доктор. – Например, надзиратель в коридоре может наказывать тебя только за небольшие нарушения: допустим, за то, что ты поделился хлебом со своим сокамерником или на секунду прилег на койку; в наказание он может поставить тебя в угол, как воспитательница в детском саду. Но не на несколько минут, а на часы, а то и на целый день, если захочет. Но для этого большинство надзирателей слишком ленивы. – И продолжал: – В случае неповиновения, выходящего за рамки камеры, – например, ты молился с другим заключенным, или поймал мышь и из сострадания снова отпустил, или, одержимый желанием умереть, проглотил кусок мыла – на сцену выходит начальник охраны, он выводит тебя из камеры и запирает в стенном шкафу, ты там стоишь вроде каменной статуи святого в нише, только неба не видно.
Он присел на краешек моей койки и явно не мог поверить, что наконец-то ему попался настоящий интеллектуал – un intelectual veritabil. И внезапно сказал на плохом немецком:
– Какое счастье, что я мочь разговаривать с вас. Надеюсь, вы надолго здесь остаться, дорогой коллега!
Он приподнял мою шинель и поцеловал меня в лоб.
Тут крестьянин прервал поток его излияний и потребовал:
– Говорите по-румынски! Я тоже хочу знать, о чем это вы там.
– А ты заткнись! Закрой свой рот, чтоб тебя! Господь возрадуется, когда ты наконец дашь ему покой.
В двери открылось окошко, и чей-то голос довольно дружелюбно произнес:
– Целоваться запрещено!
Нарушителю было велено отойти от моей койки.
– Встать! Не двигаться с места!
Мой ментор продолжал поучать меня стоя:
– Избивать, пытать, издеваться над заключенными – это привилегия тюремщиков среднего звена, да и то только по приказу сверху и с ведома высшего начальства.
«На языке марксизма-ленинизма это называется демократический централизм», – устало подумал я, а он в поэтическом восторге продолжал, время от времени переходя на немецкий:
– Если по тактическим соображениям надо причинить арестанту боль, то не каждый тюремщик может поступать самовольно. Например, бить ключами по голове, женщинам тушить сигареты о грудь, а мужчинам сдавливать яички. Этому надо учиться, на это надо получить приказ. Не каждому разрешено зажимать тебе руку в дверной щели, или бить тебя палками по пяткам, или дубить тебе шкуру велосипедной цепью. Но есть один, кому дозволено все!