Чарльз Диккенс
Одержимый, или сделка с призраком
Глава I
Дар принят
Все так говорили.
Я далек от утверждения, будто то, что все говорят, непременно правда. Все нередко и ошибаются. Как показывает опыт человечества, эти самые все уже так часто ошибались и порой так не скоро удавалось понять всю глубину их ошибки, что этому авторитету больше не следует доверять. Все могут быть и правы. «Но это не закон», как говорит призрак Джайлса Скроггинса в известной балладе.
Грозное слово «призрак» будит во мне воспоминания…
Все говорили, что этот человек похож на одержимого. И на сей раз все были правы. Именно так он и выглядел.
Увидав его впалые щеки, его блестящие глаза, глубоко ушедшие в орбиты, всю его фигуру в черном, невыразимо мрачную, хотя ладную и стройную, его тронутые сединой волосы, падающие на лоб и виски подобно спутанным водорослям – словно всю свою жизнь он был одинокой вехой, которую треплет и бьет бездонный людской океан, – кто не сказал бы, что это человек одержимый?
Глядя на него – молчаливого, задумчивого, неизменно скрытного и замкнутого, всегда сумрачного и чуждого веселости, и притом столь рассеянного, словно он постоянно уходил мыслью в далекое прошлое или прислушивался к давно отзвучавшим голосам, кто не сказал бы, что так вести себя может только человек одержимый?
Услыхав его голос, медлительный, глубокий и печальный, чью природную силу и звучность он словно нарочно сдерживал и приглушал, кто не сказал бы, что это голос человека одержимого?
Видя, как он сидит в своей уединенной комнате, то ли библиотеке, то ли лаборатории – ибо, как известно всему свету, он ученый-химик и профессор, к чьим словам прислушиваются изо дня в день толпы учеников, – видя, как он одиноко сидит там зимним вечером в молчаливом окружении колб с химическими веществами, приборов и книг, а тень от прикрытой абажуром лампы, точно исполинский жук, прилепилась на стене, и лишь она одна недвижна среди всех зыбких теней, которые неверное пламя камина отбрасывает от причудливых предметов, наполняющих комнату (иные из этих призрачных силуэтов – отражения стеклянных сосудов с какой-либо жидкостью – трепещут порою в страхе, точно живые твари, знающие, что он властен разложить их на составные части, предать огню и обратить в пар); видя его в этот час, когда дневной труд окончен и он сидит, задумавшись, в кресле, перед багровым пламенем, пляшущим за ржавой каминной решеткой, и шевелит тонкими губами, с которых, однако, не слетает ни звука, точно с безмолвных уст мертвеца, – кто не сказал бы, что, должно быть, и этого человека, и эту комнату посещают привидения?
Кто, отдавшись во власть крылатого воображения, не поверил бы, что все вокруг этого человека отмечено печатью чего-то сверхъестественного и живет он среди призраков?
Жилище его – в заброшенном крыле старинного колледжа – так угрюмо и так напоминает склеп; некогда то было величавое здание, высившееся на открытом месте, ныне оно кажется лишь обветшалой прихотью давно забытых зодчих; закопченное, потемневшее от времени и непогоды, оно стиснуто со всех сторон неудержимо растущим огромным городом, задушено камнем и кирпичом, словно старый колодец. Прямоугольные дворики колледжа лежат как бы на дне глубоких провалов – среди высоких стен и домов, что за долгие годы выросли по соседству и поднялись куда выше его приземистых труб; вековые деревья осквернены копотью всех окрестных печей, ибо в хмурые ненастные дни дым, не имея сил вытянуться кверху, удостаивает сползать даже в такие низины; жалкая травка чуть прозябает на этой пропитанной сыростью почве и тщетно силится разрастись хотя бы в подобие настоящих газонов; мощеные дорожки отвыкли от звонкого шума шагов и даже от чьих-либо взоров, – разве что из окна соседнего дома, словно из другого мира, случайно глянет кто-нибудь и с недоумением спросит себя, что это за глухой закоулок; солнечные часы прячутся в углу среди кирпичных стен, куда за сто лет не пробился ни единый солнечный луч; зато этот забытый солнцем уголок облюбовала зима – и снег залеживается тут еще долго после того, как повсюду он сойдет, и злой восточный ветер гудит здесь, точно огромный волчок, когда в других местах все давно уже тихо и спокойно.
Внутри, в самом сердце своем – у камина – обиталище Ученого было такое старое и мрачное, такое ветхое и вместе прочное; так еще крепки источенные червями балки над головой, так плотно сбит потускневший паркет, ступенями спускающийся к широкому камину старого дуба; окруженное и сдавленное со всех сторон наступающим на него огромным городом, оно было, однако, так старомодно, словно принадлежало иному веку, иным нравам и обычаям; такая тишина тут царила и, однако, такое громовое эхо откликалось на далекий человеческий голос или на стук захлопнувшейся двери, что не только в соседних коридорах и пустых комнатах гудело оно, но перекатывалось, ворча и рыча, все дальше и дальше по дому, пока не замирало в духоте забытых подвалов, где столбы низких нормандских сводов уже наполовину ушли в землю.
Жаль, что вы не видели его, когда он сумерничает у себя глухою зимней порой!
Когда воет и свистит пронизывающий ветер и солнце, едва видное сквозь туман, склоняется к закату. Когда стемнело ровно настолько, что все предметы кажутся огромными и неясными, но не совсем еще расплылись во тьме. Когда тем, кто сидит у огня, в рдеющих углях начинают мерещиться странные лица и чудовищные образы, горы и пропасти, засады и сражения. Когда на улицах гонимые ветром пешеходы почти бегут, низко наклоняя голову. Когда те, кому приходится повернуть навстречу ветру, в испуге останавливаются на углу, ибо колючий снег вдруг залепил им глаза, хоть до сих пор его и не видно было – он падал так редко и уносился по ветру так быстро, что и следа не оставалось на окоченевшей от холода земле. Когда люди наглухо закрывают окна своих домов, сберегая тепло и уют. Когда газовые фонари вспыхивают и на оживленных и на тихих улицах, на которые быстро опускается темнота. Когда прозябший запоздалый пешеход, ускоряя шаг, начинает заглядывать в окна кухонь, где жарко топятся печи, и благоухание чужих обедов щекочет ему ноздри, дразня и без того разыгравшийся аппетит.
Когда путники, продрогнув до костей, устало глядят вокруг, на угрюмые леса и рощи, которые шумят и трепещут под порывами ветра. Когда моряков в открытом море, повисших на обледенелых вантах, безжалостно швыряет во все стороны над ревущей пучиной. Когда на скалах и мысах горят огни одиноких недремлющих маяков и застигнутые тьмою морские птицы бьются грудью о стекло их огромных фонарей и падают мертвыми. Когда ребенок, читая при свете камина сказки «Тысячи и одной ночи», дрожит от страха, ибо ему вдруг привиделся злополучный Кассим-баба, разрубленный на куски и подвешенный в Пещере Разбойников; а еще страшнее ему оттого, что скоро его пошлют спать, и придется идти наверх по темной, холодной, нескончаемой лестнице – и как бы не попалась ему там навстречу злая старушонка с клюкой, та самая, что выскакивала из ящика в спальне Торговца Абуды.
Когда в конце деревенских улиц гаснет последний слабый отсвет дня и свод ветвей над головой черен и угрюм. Когда в лесах и парках стволы деревьев, и высокий влажный папоротник, и пропитанный сыростью мох, и груды опавшей листвы тонут в непроглядной тьме. Когда над плотиной, и над болотом, и над рекой встает туман. Когда весело видеть огни в высоких окнах помещичьего дома и в подслеповатых окошках сельских домиков. Когда останавливается мельница, кузнец запирает кузницу, колесник – свою мастерскую, закрываются заставы, плуг и борона брошены в поле, пахарь с упряжкой возвращается домой и бой часов на колокольне звучней и слышнее, чем в полдень, и сегодня уже никто больше не отворит калитку кладбища.
Когда из сумрака повсюду выходят тени, весь день томившиеся в неволе, и собираются толпою, точно призраки на смотр. Когда они грозно встают в каждом углу и, хмурясь, выглядывают из-за каждой приотворенной двери. Когда они – безраздельные хозяева чуланов и коридоров. Когда они пляшут по полу, и по стенам, и по потолку жилой комнаты, пока огонь в камине не разгорелся, и отступают, точно море в час отлива, едва пламя вспыхнет ярче. Когда игра теней странно искажает все привычные домашние предметы и няня обращается в людоедку, деревянная лошадка в чудище, и малыш, которому и смешно и страшно, уже сам себя не узнает – и даже щипцы у очага, кажется ему, больше не щипцы, а великан, он стоит, широко расставив ноги, упершись руками в бока, и, конечно, уже учуял, что тут пахнет человечиной, и готов перемолоть человечьи кости и испечь себе из них хлеб.