…А потом он, очень спокойно, напевая что-то веселое, столкнул-таки ту проклятую «тридцатьчетверку» подальше, в болото, и, разом взревевшая колонна двинулась вперед. Летеха, командир, с ужасом поглядывая, как Иван, как ни в чем не бывало, привычно ведет танк, оцепенело молчал, пока наводчик не толкнул его в плечо, кивнув на закашлявший танкошлем. Комбат на волне ротного спрашивал, кто разнес «эмку». И, переспросив еще дважды, отключился.
–Что же теперь будет-то? Ведь расстреляют тебя, Вань, – участливо, но пряча глаза, тихо сказал лейтенант, едва спрыгнули они на траву, заглуша на берегу мотор, -ведь не тюху-матюху угробил…
– Не ссы ты, командир, все нормально, –смачно сплюнув и своими выцветшими глазами в первые в упор и глубоко заглянув в глаза лейтенанта, произнес Иван -не тюху…Сволочь кончил, жалко его водилу только…А что касаемо…Подо мной, едрена вошь, восемь машин сгорело. Все равно мне как-то…Днем раньше, днем позже. Я столько ребят уж схоронил, что и самому…тут уже нечего…делать. Ладно. Лишь бы не мучили, а…сразу! Едрен-на вошь!!
Подошли и ребята, переживают, головами качают. Ротный, со словами:
–Не сердись ты на меня, Иван Евсеич! -на всякий случай отобрав у него «ТТ», отошел и дрожащими пальцами пытается закурить, бросая наземь ломанную спичку за спичкой. С западной стороны, от головы колонны, весь в клубах пыли, несется «Виллис» их комкора. Знают все, что тот с Ваней аж от Москвы воюет, когда в комбригах еще ходил. И знают, что Ваня его на руках семь верст пер по лесам раненного, но в Вяземский котел они тогда не попали.
«Виллис» катится еще, а комкор уже, на ходу соскочив, фуражку поправляя, красный, как рак, быстро идет к колонне.
–А ну!.. Иди сюда, Иван!! – не своим голосом хрипло зовет он механика. Тот повернулся и пошел, слегка ребятам кивнув.
Что-то там быстро сказал комкор ему, тот коротко ответил, сели они тут же в машину – и больше в бригаде никто и никогда Ивана не видел.
Зеленый, порядком обшарпанный, старый штакетник, местами робко выглядывающий из-за густых зарослей перезрелого конского щавля, высоченного ядреного будяка да мохнатой, со ржавыми широкими листами растопырки, упирается в кирпичный угол невысокого флигелька с давно некрашеными рамами и чуть покосившейся от времени бронзово-кирпичной трубой. За забором –такое же непролазное буйство растительности и лишь узенькая малозаметная тропинка, вьющаяся от ободранной калитки к домику, указывает на то, что все-таки какая-то живая душа еще пока обитает и в этом укромном уголке мира. Над старой замшелой шиферной крышей раскидисто покачиваются зрелые гроздья огромной белой акации, наполняя предвечерний воздух тонким нежным ароматом.
–Евсе-ич! А Евсеич? Гос-споди, как зарос-то…Ты живой тут, сосед! Как Полины не стало…– тетя Клава, в домашнем цветастом халатике, с трудом прокладывая себе путь своими мощными формами, пробирается по тропке к крыльцу, держа в руке алюминиевый бидончик, -выди на минуту! Уф-ф! Не-м-а-а хозяюшки… Я тебе вот молочка принесла. Евсе-ич! Не помер ли ты часом? Де-ед!..
–Ну, чего расшумелась, Клавка! Туточки я, на скамейке! –Иван Евсеич, в полосатых новых брюках, в свежей отглаженной рубашке, свежевыбритый и пахнущий «Шипром», гордо восседает на вросшей в землю скамеечке, откинувшись на спинку и распластав в стороны руки, -вот, косу правлю. Гм, гм… Садись, коль пришла.
Тетя Клава, осторожно поставив молочный бидончик на широкий ржавый пень, когда-то служивший дедовым друзьям-ветеранам картежным столиком, кряхтя, жалобно охая и ухватившись за поясницу, присаживается рядом:
–Ты… Че вырядился-то, старый? Не свататься, часом, собрался, – иронично улыбнувшись и подмигнув, толкает она его легонько в бок, -так я в дружки пойду! Ох, и погуляем! А-а?! Дружка только выбери мне помоложе, да побогаче, смотри, не промахнись!
–Э-эх, ты-ы-ы, невеста – много ж на тебе места! –смеется от души Евсеич, сверкая железным зубом, -тебе, Клавка, едрена вошь, теперя не жених нужен, а… Ишь, разнесло, как… ту репу в духовке!
–А кто ж мне, а кто, ну кто, а? А ну кто – мне нужен-то? – не унимается тетя Клава, -да моего слова, чтоб ты, старый пень, зна-ал, два человека на сегодня дожидаются! Ага! – и обиженно поджимает губы, всем своим видом показывая, как глубоко задето ее женское самолюбие.
–Ладно, Клавочка, не дуйся, я не со зла, – Евсеич миролюбиво уже улыбается и поднимает указательный палец, -внука вот жду! Самого меньшего, Женьку, ага . Два года не виделись! В армии был, да-а-а…Должон быть с минуты на минуту, во-от что. Весь в меня!! Сказал, дед, прибуду на пару дней, помогу тебе по хозяйству. Ну, я и… Вот… Хотел, было, и сам будяки эти косой посбивать, да в поясницу так шибонуло, аж в глазах темно стало. А за молочко спасибо, Клавонька, угощу его домашним. В городе-то настоящего молока нынче не продается, пишут, что одни замесы белого цвета…Отрава для желудку.
–Посуду-то давай, жени-их! – тетя Клава тоже уж вполне мирно, но так же , кряхтя и охая, подымается со скамейки, -пойду я, пока гости твои не нагрянули. Неудобно как-то…
Внук, вымахавший за эти пару лет под два метра, крепко обняв Евсеича и окинув оценивающим взглядом раскинувшиеся во дворе непролазные джунгли, тут же повернулся к своей машине и достал из багажника новенький аппарат, с миниатюрным моторчиком, с литровым бачком, никогда доселе дедом не виданный. Но тот, всю свою жизнь связанный с техникой, тут же смекнул, что это за зверь и, взяв в руки, усмехнулся в усы:
– Ишь ты-ы… Эк придумано! И что, тянет ее такой движок? А не тяжеловата?
–Все путем, деда! Это ж триммер! На плечо вешается. Сейчас тут будет, и причем очень быстро, все лежать! Куликово поле! –и рванул шнурок пускача.
Уже поздно вечером, спустившись с крыши, где было заново прибито несколько послабленных ветрами шиферин, уныло громыхавших над головой Евсеича долгими осенними ночами, Женька, моя в рукомойнике руки, вдруг, как что-то вспомнив, повернулся к деду, хлопотавшему у стола над ужином:
–Чуть не забыл, дедуль! Я на прошлой неделе твой сорок четвертый на памятнике видел!
–Да ну-у-у! –тот вполоборота развернулся,– не может такого быть, то ты ошибся, Жень. Их не ста-а-вят, – Евсеич открыл синего цвета шкафчик, с большим цветным портретом Сталина под стеклом дверцы, доставая две стеклянные рюмки, – в основном-то послевоенного покроя «тридцатьчетверки» восемьдесят пятые повсюду стоят. Даже там, где «Шерманы», хе-хе-хе, проходили. Не-не, ошибка!
Женька, вытирая ярким полотенцем руки, вплотную подошел и, заглядывая в выцветшие, под густыми белыми бровями, дедовы глаза, сказал:
–А вот и нет никакой ошибки, дед! Точно такой, как на той фотке, где ты с комкором своим снят. В Жуковке возле школы стоит. Это вот, рядом, по трассе километров шестьдесят будет. Так, на небольшом постаменте…Веночки, цветочки, ну, все, как положено.
–А ну, гляди еще, он? А?! –Евсеич уже, бросив кухарить, достал из глубин сундука потрепанный, красно – бордового цвета, фотоальбом и, раскрыв его на нужной странице, задрожавшим вдруг голосом, пристально вглядываясь в лицо внука, спрашивал, заметно волнуясь, -ты хорошо, давай, гляди, я ведь…Я его, гм, гм…уж сколько годов, после войны так и…н-не видел ни разу, -и дед суетливо смахнул с глаз слезу, быстро отвернувшись, стал сморкаться в платок. Женька, едва взглянув на снимок, поднял глаза и удивленно уставился на старика:
–Ну ты даешь, дедуль…Как будто это не железо, а…живой человек! Я просто тащусь с тебя… Да он же! Ну вот. Он!! Че ж я, слепой совсем, что ли…
–А-а-а… Люк у него впереди, ну, мой, лю-юк механиковский…есть? –все никак не унимается, не скрывая волнения, аж пританцовывает старик,– ну, впереди, на лобовой? Есть?
–Нету там никакого люка, только щели…эти…смотровые.
–Триплекса. Ага-ага…Точно, Жень! Не «тридцатьчетверка» ! А не «Матильда»? Та не, не-не, такого и вовсе быть не может… Во-от, обрадовал-то! Он, едрена вошь!
За ужином Евсеич все места себе не находил. Вроде с внуком беседу ведет, а сам-то куда-то мимо глядит!