Я сел за стол и просмотрел расписание. Не продохнуть. Впрочем, как и всегда. Крутанулся на стуле и занес над клавиатурой «удаляющий» палец. Всего лишь одно сообщение, то самое, о котором оповещал Симпсон. Я кинул беглый взгляд на адрес и задержался на первых двух буквах темы.
Что за черт…
Экран был отформатирован таким образом, что я видел только эти две буквы и адрес отправителя. Совершенно незнакомый адрес: какие-то цифры и @comparama.com.
Я прищурился и нажал кнопку, сдвинув окно вправо. Каждое нажатие кнопки выводило на экран всего одну букву, в такт нажатиям бухал мой пульс, сбивалось дыхание. Я ждал, не отрывая пальца.
Когда все буквы появились на экране, я снова прочел тему, и в груди похолодело.
* * *
– Доктор Бек?
Я не мог разлепить губы.
– Доктор Бек?
– Минуточку.
Ванда заколебалась. Несколько секунд я еще слышал в интеркоме ее дыхание, потом она отключилась.
Я не мог оторвать глаз от экрана.
Двадцать одна линия. Я уже четыре раза сосчитал.
Чья-то дурная, жестокая шутка. Я почувствовал, как пальцы сжимаются в кулаки. Знать бы, что за сволочной сукин сын прислал это идиотское сообщение. В Интернете невероятно легко сохранить анонимность; для подлеца, которому посчастливилось жить в наш технический век, нет лучшего укрытия. Но вот какая штука: не так уж много народу знает о нашем дереве и о годовщине. Журналисты и то не докопались. Знают, конечно, Шона и Линда. Элизабет могла поделиться с родителями и дядей. А кроме них…
Что же все это значит?
Нужно было немедленно прочесть само сообщение, однако что-то меня удерживало. Дело в том, что я думаю о Элизабет гораздо больше, чем кажется со стороны. Я никогда не говорю о ней или о случившемся. Люди, наверное, считают меня очень сдержанным и суровым; они уверены, будто я не желаю принимать соболезнований, переживаю горе, как настоящий мужчина. Ерунда, дело совсем в другом. Разговоры о Элизабет ранят, и очень сильно. Я словно опять слышу ее последний крик, вновь передо мной встают вопросы, на которые никто не знает ответа, вновь одолевают мысли о том, что было бы, если бы не… Мало вещей на свете ранит так же больно, как это «если бы не…». Возвращается и чувство вины, и мысли о том, что кто-то другой – сильнее, смелее, – возможно, смог бы ее спасти.
Говорят, горе осознается не сразу. Первый шок мешает адекватно воспринимать реальность. И это тоже ерунда. По крайней мере, в моем случае. Я понимал все совершенно четко с того момента, как нашлось тело Элизабет. Я знал, что никогда не увижу ее снова, что никогда больше не обниму, что у нас не будет детей и счастливой старости. Знал, что это конец, что возврата к прошлому нет и ничего нельзя исправить или изменить.
Я тогда сразу начал плакать. Я плакал, не замечая этого, почти неделю без остановки. Я никому не давал до себя дотронуться, даже Линде или Шоне. Я спал на нашей с Элизабет кровати, зарывшись с головой в ее подушку, вдыхая ее запах. Я открывал платяной шкаф и прижимался лицом к ее одежде. Это не утешало, даже наоборот. Но запах Элизабет был частью ее самой, и я продолжал терзать себя.
Умудренные опытом друзья – самые противные из всех – произносили затасканные слова о том, что я еще молод, что время лечит. Мне хотелось крикнуть им: «Выразите свое глубокое соболезнование и заткнитесь! Не надо говорить, что она теперь в лучшем мире. Не надо говорить, что так решила судьба. Не надо объяснять мне, что я – счастливец, потому что узнал такую любовь». Все эти банальности только бесили. Я смотрел на произносивших подобные слова идиотов и думал – не очень-то гуманно – о том, почему они все еще ходят по земле, в то время как моя Элизабет гниет в могиле.
Тем не менее приходилось покорно выслушивать бредни про то, что «лучше узнать любовь и потерять ее, чем не любить вообще». Да нисколько не лучше. Мне показали рай, а потом отняли. И это еще не все. Хуже то, что Элизабет продолжала незримо присутствовать в моей обыденной жизни. Сколько раз я видел или делал нечто, что непременно бы ей понравилось, столько раз и возвращалась боль. Меня спрашивали: сожалею ли я о чем-нибудь? Если бы я удосужился им ответить, то сказал бы, что сожалею лишь об одном – что не потратил КАЖДЫЙ миг своей жизни на то, чтобы сделать Элизабет счастливее.
– Доктор Бек?
– Секундочку.
Я положил руку на мышку и кликнул по иконке «Читать». Письмо появилось целиком.
В груди у меня похолодело.
Час поцелуя?
Все-таки розыгрыш, не иначе. Я никогда не любил шарады и не умел долго ждать.
Я снова схватил мышку и подвел стрелку курсора к ссылке. Щелкнул по ней и услышал, как нехотя заверещал старенький модем. У клиники не было средств на современное оборудование, и, открывая новую страницу, приходилось подолгу ждать. «Час поцелуя»… Как они узнали про «час поцелуя»?
На экране появилась надпись: «Ошибка».
Я нахмурился. Что же это, черт возьми, такое? Я попробовал соединиться еще раз. Опять ошибка. Ссылка не работала.
Кто, дьявол его забери, мог знать о часе поцелуя?
Я никому не говорил. Мы даже с Элизабет это особо не обсуждали. Да и что тут обсуждать? Мы были сентиментальны, как Поллианна[2], и старались держать такие вещи в секрете. Вы спросите – какие? Дело в том, что, когда мы, двадцать один год назад, впервые поцеловались, я засек время. Просто так, для смеху. Глянул на часы и сказал: «Пятнадцать минут седьмого».
А Элизабет ответила: «Час поцелуя».
Я опять прочел сообщение. Это было совсем не весело, а пожалуй, даже страшновато. Одно дело сыграть жестокую шутку и совсем другое…
«Час поцелуя».
Он наступит завтра, в 18:15. Мне остается только ждать.
Больше ничего.
Я сохранил сообщение на дискету, просто на всякий случай. Потом полностью распечатал его на принтере. Я мало что понимаю в компьютерах, но говорят, будто по всей этой адресной абракадабре можно вычислить, откуда пришло письмо. Принтер заворчал. Я снова перечитал тему и пересчитал линии. Точно, двадцать одна.
Я вспомнил наше дерево, первый поцелуй, и в моем тесном, душном кабинете вдруг запахло клубничными леденцами.
Глава 2
Дома я обнаружил еще один привет из прошлого.
Я живу вместе с дедушкой на противоположной от Манхэттена стороне моста Джорджа Вашингтона, в типичном американском пригороде. Грин-Ривер, штат Нью-Джерси – райончик, где, несмотря на название, нет и не было никакой реки и почти не наблюдается зелени[3]. Я переехал к деду и его постоянно меняющемуся штату наемных сиделок три года назад, после смерти бабушки.
Дедушка страдает болезнью Альцгеймера. Его мозг напоминает старый черно-белый телевизор. (Помните, тот, с ушастой антенной?) Он работает то хуже, то лучше. Иногда вдруг так хорошо, что вы пытаетесь зафиксировать антенну в этом положении и больше ее не трогать. Правда, и в этом случае по экрану бегут вертикальные полосы. Во всяком случае, до сих пор было именно так. Но в последние дни – если уж придерживаться сравнений – телевизор сломался окончательно.
Я никогда по-настоящему не любил деда. Он был старомодным человеком, очень жестким и авторитарным, его отношение к вам оказывалось прямо пропорционально вашим успехам. Суровый и принципиальный, дед и любил так же требовательно, как жил. Эмоциональный, впечатлительный, да еще и физически хилый внук не заслуживал особых чувств с его стороны.
Только я все равно переехал к нему. Потому что, если бы этого не сделал я, это бы сделала Линда. Подобные решения в ее стиле. Когда в летнем лагере мы пели псалмы, сестра принимала их содержание чересчур близко к сердцу. Однако у Линды есть сын и «вторая половина», можно сказать, семья. А у меня – никого. Поэтому я взял ответственность на себя и не жалею об этом. Мне даже нравится здесь. По крайней мере, тихо.