«Нет, до дома не надо. Я скажу потом куда».
(Лес, жестокий хитроумный лес, оказался рядом, наклонился и зашептал, призывая пойти к нему.) Девочка протянула руку к радио, тщетно пытаясь поймать на волнах что-то помимо помех, и тут я заметил, что вместо мизинца у неё лишь короткий отросток. При взгляде на её крохотное увечье мои подозрения окончательно отступили; всё, о чём я только что думал, стало теперь неважным. Мне отчаянно захотелось услышать её историю, прошептать нежное слово утешения, внимательно рассмотреть заросшую теперь рану, дотронуться до её бледной ручки, которую одна отсутствующая деталь превратила в нечто сокровенное, чудесное даже. Она заметила мой взгляд. Разумеется, она уже привыкла к такому; для соседей и других детей она наверняка и была всего лишь той самой девочкой-без-мизинчика и никем более; она наслушалась про себя достаточно гадостей, чтобы не обижаться на паскудный взгляд взрослого незнакомца, который очень скоро исчезнет из её жизни навсегда. Но всё-таки я продемонстрировал надлежащий стыд и повернулся к окну. Солнце утонуло в облаках, дорога и деревья потемнели.
«Что, всё пьёт папка-то? Это ничего. Это больно, я знаю, но всё-таки не навсегда. Ты совсем ещё ручеёк. Закончишь школу, так и сбежишь в большой город, будешь там свободна. Увидишь, там всё не то, что здесь. Там иные люди, они по-другому дышат, по-другому совсем живут. Гробы выставляют стеклянные всем на показу. Убивают время, оно им не нужно больше. Там в воздухе деньги, ими городских прямо рвёт».
(Лес, чадный лес, зазывал к себе нежно, маняще, обещая успокоение и упоительные сновидения.) Меня начало клонить в сон, глаза слипались, и я не сразу заметил, что впереди возник тягач яростно-ясного аквамаринового цвета. Он стремительно приближался, он вдруг оказался рядом, вспыхнули фары, и показалось, что вся эта громада качнулась влево, выехала на встречную и сейчас раздавит наш автомобиль. Гудок взвыл, точно разъяренный бык. Девочка издала испуганный писк. Грузовик оглушительно прогремел; водитель, замолчав секунд на десять, невозмутимо продолжил свой монолог, пока я пытался унять чуть не выпрыгнувшее из груди сердце.
«Конечно, я боюсь порой за вас, за городских. Мы тут ещё не проснулись, а там уже голосят, требуют себе голос. А спящий-то что! Если его разбудить, он встанет и придушит того, кто вопит почём зря. И спящего нельзя винить, в чём же он, по-вашему, виноват! Но, может, обойдётся всё. Ты станешь студенткой, будешь бунтовать, любить. Найдёшь, кто согреет тебя, к кому прильнёшь. Ты, даже когда обидно и больно, помни, не забывай: здесь не то, что в городах, тебя другая жизнь подстерегает».
(Лес, царственный лес, уже не звал, а приказывал остановиться пред ним, остановиться внутри него, остаться в его нутре.) Я тяжело дышал, воздух был каким-то вязким, липким. Пальцы вспотели. Водитель резко дал вправо, меня бросило к двери. Я выставил руку, ладонь ударила по стеклу, скользнула, издав неприятный скрип. Он пробормотал что-то вроде извинения. С этим поворотом машина словно пересекла границу иного мира: дорога внезапно стала гладкой, совсем новой, со свежей разметкой и оградой с обеих сторон; солнце выплыло на поверхность. Девочка повернулась ко мне. Она как будто вспомнила что-то страшное и сначала не могла решить, заговорить или промолчать.
«Мы спрятаны. Спрятаны в шкатулке. Нас всех упрятали в шкатулку».
(Лес, смотрящий сквозь время лес, стал редеть, отступать, оскалился недоброй улыбкой, зная всё наперёд.) Я скоро понял, что мы оказались в месте, где всем владеют люди иного сорта. Единственными домами здесь были коттеджи-великаны, закрытые поднебесными заборами так, что рассмотреть удавалось разве что волны перламутровой черепицы на крышах да мансардные ларцы. Каждый дом – как отдельный остров в спрятанном от лишних глаз архипелаге. У ворот одного ожидал кого-то шикарный белоснежный автомобиль с тонированными стёклами. У другого стоял охранник, он обменялся парой жестов с нашим водителем, передал что-то по рации и показал: можно ехать дальше. Всё это время девочка продолжала смотреть на меня или же сквозь меня, не моргая, но в одну секунду изменилась в лице, вернулась в настоящее время.
«Я не знаю, зачем я это сейчас сказала».
(Лес, терпеливый лес, отвернулся, притаился за домами и принялся ждать, ждать нужного часа.) Девочка отвернулась. Водитель показал на крышу оливковозелёного дома, который я ему назвал перед поездкой. Наверно, мне стоило радоваться, что все эти сегодняшние неудобства были не зря и я добрался до места, но я не чувствовал ни радости, ни хотя бы удовлетворения. Мне даже представлялось, что дорога вышла слишком короткой, что стоило растянуть её хотя бы на несколько десятков километров, и, может, я услышал бы от водителя или девочки нечто по-настоящему важное вместо тех пустых слов, что они наговорили. Но времени больше не было. Четыре минуты до десяти.
«Вот оно, ваше место? Да, давненько нас здесь не бывало. Одно время тут было совсем всё по-другому, но это всегда так, разве нет? Всегда есть такое время. Ну, вы это знаете не хуже моего. А очень скоро и больше будете знать, я слышал. А я что, я когда-нибудь вернусь откуда прибыл, моё место займёт другой. А когда это будет, разве можно угадать. Да и потом, лучше говорить положение. Место может и пропасть, а вот изменить своё положение, когда уже сделан выбор, – это непросто, иногда даже приходится раздваиваться. Знаю я одну историю на этот счёт, но сейчас уже невозможно вести рассказ, так ведь? Значит, как-нибудь в другой раз».
Когда горбатая машинка поторопилась прочь из чужого рая, я подошёл к воротам и позвонил. Во дворе послышался лай, его почти перекрывало гремящее сердце. Десять ровно. Это она идёт? Десять ровно. Сейчас я увижу её? Десять ровно. Неужели это не сон? Минута.
«Ты приехал?»
И я увидел её. Единственное любимое мной существо, моя драгоценная родная сестра, моя Ариадна.
Мы не виделись тысячу и один день. Последний раз – по поводу смерти матери. Тогда я был счастлив видеть её, а она убедила себя, что в такой момент нужно только страдать и носить скорбные маски. Если бы мать всё-таки умерла в нашем детстве, для нас обоих это был бы ни с чем не сравнимый праздник, первый настоящий праздник. Но сестра твердила лишь о прощении, о том, что не нужно помнить или говорить о мертвецах плохое, а я не желал прощать, вообще не желал принимать эту освободительную смерть во внимание. Моя радость была ей противна, мы разругались при нотариусе, а когда я провожал её, то довёл до слёз своей злой ухмылкой – она оттолкнула меня и побежала прочь, с трудом удерживаясь на дурацких каблуках, на которых раньше и ходить не умела, а тут почему-то не смогла подобрать к своему строгому траурному наряду ничего поудобнее.
Теперь она предстала передо мной в лёгком летнем платье одуванчикового цвета, с расстёгнутой верхней пуговицей. Первым, что я нашёл своими истосковавшимися глазами, были пленительные плечи. Затем – нежная линия ключицы на бледной коже. Взгляд не мог выбраться из яремной впадины, не желал выбираться.
«Я надеялась, ты приедешь посередине недели. Не знаю, что с тобой делать завтра».
Услышав эти слова и раздражение в голосе, я всмотрелся в её лицо, и первое блаженное чувство треснуло, раскололось, рассыпалось. Что-то в ней было поломано. Я не смог понять этого сразу и, ничего не отвечая, продолжил рассматривать так, словно она экспонат из коллекции диковинок.
«Ты ведь не забыл ещё, как люди разговаривают?»
Её заколотые сзади тёмные волосы. Её открытый белый лоб. Её глаза, огромные зелёные глаза под идеальными дугами бровей (в детстве дразнили пучеглазой, но она себя в обиду не давала). Справа линия-складочка от носа до губ (если она улыбалась, то только кривой улыбкой) – тоже её. Сами губы… Вот оно что. Сами губы были чужими.
«Ты сделала пластику?….»
От этого стало неприятно, противно, словно она поступила вопреки моей воле, назло мне. Зачем? Зачем она это сделала? Она же изуродовала себя. Вместо прежних губ – таких красивых, таких изящных – у неё ко рту прилипли две уродливые мясистые личинки. Теперь, когда я это заметил, они будто продолжили расти, гадкие, жирные, гротескные. Кому это понадобилось?