Жду пять минут, десять. И наконец слышу слева какие-то звуки и вижу бегущую по дорожке Эмму. Одну. Она тут же выскакивает на задний двор. Я прячусь, чтобы меня не заметили, и пригибаюсь еще ниже, дыхание сбивается. При виде Эммы на меня накатывается желание ее приласкать. При каждом взгляде на ее колышущийся красный бант. Все тот же красный бант и то же платье, и поношенные красные туфли. Это что, ее форменная одежда? Я пытаюсь вспомнить, носили ли форму другие дети в школе, но ничего такого вспомнить не могу.
Эмма забегает в игрушечный домик и с глухим стуком захлопывает дверь. Я высматриваю няню и вижу идущую по дорожке девушку с рюкзаком Эммы в руках.
– Эмма, я иду в дом.
Эмма молчит. Няня вздыхает и скрывается в доме. Я слышу, как закрывается дверь. Потом из игрушечного домика появляется Эмма и идет к пятачку газона. Она садится на траву и погружает пальцы в мягкую почву.
Я меняю позицию, чтобы лучше ее видеть. Смотрю, как взлетают и падают над ее головой клочки травы, словно конфетти. Мне хочется с ней поговорить, попросить ее подойти к лесу. Завязать разговор. Я просто хочу…
Хлопает задняя дверь, и появляется няня. Руки скрещены на груди, и даже с такого расстояния я могу догадаться, что означает выражение ее лица.
– Эмма Грейс, прекрати копаться в грязи! Ты же знаешь, твоя мама этого не любит.
Эмма вскидывает голову, ее руки застывают в воздухе. Она встает и вытирает ладошки о платье. И говорит что-то, чего я не слышу, а няня кивает.
Обе входят в дом, и я подкрадываюсь поближе. Не знаю, что делать дальше. Почему она всех так раздражает? Может, я чего-то не замечаю? Какую-нибудь скрытую черту характера, которая превращает ее в несносного ребенка?
Так я сижу целый час. Мне хочется писать. Сейчас начало лета, и солнце заходит поздно, но в этой местности солнце – это, скорее, абстрактное понятие, чем подлинное явление. Еще до наступления темноты подъезжает машина, высвечивая фарами деревья. Я прячусь подальше, чтобы меня не заметили, хотя я и так в полной темноте. Холодает, а мои черные джинсы до сих пор влажные. Нужно выбраться из леса до наступления вечера. Придется освещать путь фонариком в сотовом, а его свет может выдать меня бдительным соседям. Я подкрадываюсь к кромке леса, чтобы посмотреть, кто приехал – дерьмовая мамаша или дерьмовый папаша.
Из машины выходит дерьмовая мамаша, отстегивает малыша с заднего сиденья и идет к дому. Хлопает дверь. Потом тишина. Через несколько минут за машиной Эми останавливается еще одна, и дверь дома снова хлопает.
Я напряженно прислушиваюсь, но стоит удивительная тишина, даже соседские детишки не устраивают возню. Я замираю минут на десять, а потом задняя дверь открывается и выбегает Эмма – нет, вылетает. И вот она уже почти в лесу и направляется ко мне.
– Ох ты, черт! – шепчу я, наблюдая за ней, и скрючиваюсь в плотный комок. Красный шар на фоне черного вечернего неба.
Но Эмма меня не видит. Она кого-то испугалась.
Вслед за ней выскакивает мать, на сей раз без младенца на бедре, и вопит во всю глотку:
– Эмма Грейс, немедленно вернись!
В раздраженный тон матери вплетается что-то еще – толика яда и угрозы. Эмма останавливается и раскачивается взад-вперед. Она уходит из леса, и когда я тянусь к ней, рука хватает пустоту.
Эми делает несколько шагов вперед, а Эмма пятится обратно в лес.
– Сколько раз тебе говорить, чтобы не ходила в лес? Вернись сейчас же! Домой, я кому сказала!
Эмма двигается осторожно, совсем не по-детски, словно в замедленной съемке.
– Сейчас же, Эмма!
Эмма идет с понурой головой и останавливается в шаге от матери. Я задерживаю дыхание, а потом Эми хватает Эмму за локоть и трясет, пока слезы не начинают жечь мне глаза.
– Да что с тобой такое? Почему ты никогда не слушаешься? Послушай меня хоть раз!
Эмма что-то кричит, и мать отпускает ее, обветренные щеки Эми подрагивают от злости. Она похожа на персонажа мультфильма – раздувается от ярости и шипит. Я вижу самую суть их отношений. На заднем дворе в штате Вашингтон я понимаю, как они взаимодействуют день ото дня. Я замечаю сомнения на лице Эми – уйти или спустить на дочь всех собак? – и жду, какая сторона ее натуры победит.
Она приближается к Эмме почти вплотную. Наклоняется над дочерью, так что из тесных брюк вываливается живот. В эту секунду она воплощает в себе всю тяжесть материнства: ее злость, ее искаженное лицо, вся ее жизнь. Перед ней стоит прекрасная, непорочная дочь, перед которой впереди вся жизнь, и не желает слушаться. Некоторые отношения просты. Эми – крупная, убогая и стареющая, а Эмма – юная, маленькая и прекрасная, а значит, Эмма всегда будет напоминать матери о том, что та потеряла.
Эмма говорит что-то матери, и та шепчет что-то в ответ. Услышать я не могу, но Эмма качает головой, садится и начинает выть, и это застает меня врасплох. Прежде я не видела от нее такого проявления чувств. А потом Эми разворачивается, и Эмма плетется за ней с вытянутыми руками.
Я узнаю все ухабы, ссадины и раны, из которых состоит детство. Тяжелые костяшки домино падают одна за другой. У матери есть столько способов причинить боль: намеренно, физически, подсознательно, словесно. Что она сделала на этот раз?
Эми разворачивается и сгибается пополам, нависая над девочкой под прямым углом. Эмма тянется к ней, не то извиняясь, не то пытаясь обнять. И тут Эми дает ей пощечину, сшибая хрупкое тельце в грязь. Я прикрываю рот обеими руками, чтобы заглушить возглас возмущения.
В поднятой руке Эми я узнаю отпечаток пальцев собственной матери на своей щеке, наманикюренную пятерню на мягкой юной коже. Считая эти отпечатки, я научилась вычитанию: 3–2=1, 5–1=4, 4–2=2, 5–5=0. Каждый час исчезал один след, и я продолжала считать, пока не оставалось ни одного.
Эмма хватается за лицо и орет, а Эми берет себя в руки и возвращается в дом. И тогда я понимаю, что узнаю этот крик. Он накрывает меня волной. Те крики, которые я слышала, это крики Эммы. Те крики в квартале. Эмма ковыляет к двери и колотит по ней, царапает в истерике, а я озираюсь в поисках соседей – где же они?
Я теряю ее из вида, когда она огибает дом и бежит к крыльцу, но потом возвращается. И, в конце концов, снова садится на траву. Под завывания Эммы скрывается солнце. Боже, как жутко она ревет.
Эмма рвет траву, и наконец крики затихают. Я различаю на ее щеке красную отметину от пощечины. Через каждые пару секунд она оглядывается через плечо – не придет ли кто за ней, не обнимет ли ее мать с извинениями и в слезах, но нет.
Я собираюсь с духом, хотя колени не гнутся, а мочевой пузырь вот-вот лопнет. Ее имя комком стоит у меня в горле. Теперь уже поздно отступать. Я могу вернуться, сесть в машину и уехать в прежнюю жизнь. Могу сделать анонимный звонок властям или в школу в надежде, что семье помогут. Но я знаю, как нелегко матери измениться, даже когда так много стоит на кону.
Судорожное дыхание отдается жжением в ребрах. Ноет лодыжка. Я зажмуриваюсь и принимаю решение. Встаю, и каждый сустав ниже пояса отдается болью. Словно под водой, я шепчу два слога.
Эмма встает, и я слышу ее вздох даже с такого расстояния, а потом я снова шепчу ее имя, и она идет к лесу.
– Кто… кто тут? Кто это?
Я только во второй раз слышу, как она разговаривает. От нежного голоска щемит в груди. Эмма икает и снова спрашивает, кто я, ее грудь судорожно дергается после рыданий. Я изо всех сил стараюсь не обнять ее, прижав к себе и заверив, что все будет хорошо.
Я этого не делаю. И ничего не говорю. Я стою смирно, пока она оглядывается на дом, где по-прежнему тихо. Может, дверь откроется, может, мать или отец выйдут и притворятся, что этой ссоры не было, и весело воскликнут: «Пора ужинать, милая! Иди ужинать!»
Но никто не выходит. Стоит тишина, здесь только это мгновение, лес и мы.
Эмма делает еще шажок, и еще один, а потом ее поглощает лес. Я стою рядом с ней, переминаясь с ноги на ногу. Она щурится, пока не привыкает к сумраку, и крутит головой налево и направо. Потом ее взгляд останавливается на мне, и когда она видит в лесу человека, губы удивленно складываются в форме буквы «О».