С некоторых пор я не мог думать ничего плохого ни про кого. Любая дурная мысль о человеке вызывала во мне его голос, переспрашивающий:
– Что ты сказал?
А за ним я чувствовал поддержку всей его нации или самой земли. Приходилось извиняться, то есть повторять сказанные слова. Упираться, стоять. Впадать в беспокойство, волнение, быть на измене и умняке.
«Все нуждаются в новом пророке. Ведь если Христос победил смерть, то где он. Люди ждут нового мессию, не подавая вида, погружённые в работу, в телевизор, в дом. Они хотят вещественного доказательства вечной жизни. Не умирать – это нарушить закон против смерти. Это есть страшный суд. Бога по имени Смерть, как написал Севак».
Купил батон и буханку, взял сок, семечки и сгущёнку, прошёл мимо старухи, просящей деньги, миновал цветы, ларёк, светофор. Углубился в подъезд, снедаемый страстями, плывущий, как мамонтёнок на льдине.
«Американец или русский – это речь, еврей – это пение».
Дома включил кино «Проститутки и воры», закрыл один глаз, из которого текли слёзы, сунул в рот зубочистку, захотел покурить. Но в этом была проблема, потому что сестра не выносила табачного дыма, идущего из туалета, соседствующего с ней.
«Отсутствие лейкоцитов в крови равно присутствию бога в небе».
Я дышал и кричал, хотя стояла тишина, кроме звука кино, идущего очень тихо, не нарушая покоя, сна провинциального мира, то есть Лас-Вегаса, если брать душу, разгул страстей и фантик, выброшенный ребёнком на площади Антверпена в 1973 году, за что его отвезли в полицейский участок и заставили повзрослеть.
«Женщина – это мышь, ждущая сову или кошку».
Я вышел, прошёл на кухню. Заварил себе кофе. Разломил шоколад. Открыл окно, чтобы улица врывалась на кухню, наполняя её криками, воплями, запахом жареной картошки и ветром, выпущенным в издательстве «Эксмо» с картинками и иллюстрациями для дошкольных детей.
«Сталина ругают. За скорость. Ведь если бы её не было, не было бы и аварий. Гибелей и смертей. Можно стоять на месте, но так всё равно умрёшь».
Я завершил мышление, вымыл чашку, положил её на сушилку, завернул хлеб в пакет, чтоб он не сох, не старился и не умирал, проклиная жизнь, в которой он не оставил потомства, работающего на заводе или танцующего брейк-данс. Вернулся на место. Уставился в фильм.
«Между человеком и смертью запас прочности, именуемый смертью. Смерть не даёт человеку умереть».
На экране мясо ходило в гости к людям, хотело дружить, общаться, пить чай, а все отрезали от него кусок, бросали его на сковородку и жарили – до тех пор, пока оно не кончилось и не завершился Серебряный век русской поэзии, где были мор, боль и голь.
«Если ты не управляешь страной, то ты спишь, учишься, работаешь, рожаешь детей, но тебя нет».
Всё-таки пошёл курить в туалет, дымить над собой, вокруг. Стоял, обдумывая себя в этом мире, текущем, как гранатовый сок из графина, не попадая в стакан. Сплюнул. Пустил плевок.
«Ночь я пою, небо, вставшее на четвереньки, чтобы залаять, чтобы прогнать белый день».
Вымыл руки, оттирая пальцы от жёлтого. Не нашёл полотенца. Поспешил к телефону. Он издавал звонок. Крупный, могучий, крепкий. Был незнакомый номер. Я нажал на экран.
– Слушаю. Говорите.
– Это я, Автандил.
Поговорили с ним. О соревнованиях в Солнечном, куда он приедет, чтоб выступать. Гладить в ладонях штангу. Договорились встретиться. Кончили разговор.
«Быть непризнанным и мёртвым или признанным и живым. Только что-то одно. Жаль, что другого нет».
Опускался закат, банки на балконе лопались одна за другой, разлетаясь помидорами, огурцами и Соединенными Штатами Америки, созданной из венка на одной из могил Воскресенского кладбища, где туман и пески.
«Скорее всего, цивилизаций много, и над каждой планетой к ним приставлен пастух. Другими словами – бог. Он охраняет их от волков, но сам ест их мясо».
Я задремал, пока телевизор работал, гоняя музыку и картины, вылепленные из пластилина, воска и глины, бегущих трусцой, догоняя тысячи индейцев, несущихся на «Чероки» и курящих табак.
«Я родился в провинции, потому что я завоеватель. Если бы я родился в столице, то мне нечего было бы брать: я был бы сам ею взят».
Встав, приходил в себя, отходил от тяжести, выпавшей на меня снегом, закрыв, укрыв. Пил сок, купленный за 84 рубля, толкал плечом стену, смотрел на дерево, глядящее в окно, покачивая ветками и приглашая повеситься на нём.
«У тех, кто умер, трагедия впереди. У живых она позади. Далеко и давно, всегда».
Вечером бродил по парку, брал кофе, курил сигареты, садился на лавочки, блуждал в одном пункте вселенной, выстроенной из кирпича и стекла рабочими из Ташкента, в котором слово «узбек» означает завтрак Делакруа.
«Электорат – это ласточка, летящая из субботы во вторник».
Возвращался в темноте, думая о матери, работающей кондуктором в трамвае, что давалось ей уже тяжело. Возраст, иначе говоря, август, залезший верхом на июль и сентябрь, чтобы стояла жара и было прохладно в душе, на улице, в доме. Грыз семечки, купленные у старухи, наслаждался их вкусом, ронял кожурки, каждая из которых являлась Ригой, Парижем, Римом, скрученными в единое целое и одетыми в кино.
«Человек становится богом, выворачивая животное, находящееся в нём, наизнанку».
Включил свет в прихожей, залюбовался четвергом, подходящим к концу, разулся, бросил кепку на тумбочку, включил плиту, поставил чайник, чтобы был кипяток и был чай, выращенный на Арктике, душистый, густой, с ароматом тепла и любви белой медведицы к своим медвежатам, сосущим у неё молоко.
«Евреев не любят евреи, и эта нелюбовь распространяется на всех остальных людей».
Смотрел из окна на булгаковщину, шагающую по улице, развивающуюся, играющую мускулами, тряся животом, обитым железом и исходящим потом, стекающим вниз. Мыслил разные вещи, разрезая их плоть умом и съедая её.
«Бог будет возможен тогда, когда известных людей станет больше обычных».
Пришла мать с работы. Погрела макароны. Мне и себе. Мы ели их, глядя вперёд, сидя вдвоём за столом.
– Кофе?
– Да можно, – ответил я.
– И шоколад?
– Чуть-чуть.
Мать суетилась у плиты, я смотрел на клетку с хомяком, стоящую на полу. Не жил и не говорил. Скучал, тосковал, молчал. Вспоминал встречу с Есениным, точней, с парнем, подобным ему, сидящим с девушкой во дворе, покончив с собой пред тем.
«Дарвин награждал обезьян, надевал им на шеи крестики и пожимал им лапы».
Пили кофе, сказав все слова до моего рождения, наобщавшись с мамой до этого, когда я был в утробе, как в танке, атакующем Советский Союз, падший на мир золой. Я думал о пуповине как о расплавленном дуле, о выстрелах его, дарующих жизнь и смерть, скрученные воедино, образуя канат, по которому я поднимался наверх в школе 55.
«Если умирать, то со всех сторон».
С утра пошёл в банк оплатить кредит, взятый матерью. Деньги не приняли.
– Надо вносить на карту.
Её со мной не было. Я вышел и закурил. Зашагал по улице, глядя в небо, свитое пауками. В нём висели галки, воробьи, самолёты. Серость, туман и дождь. Мороженое в ноябре.
«Любовь – это 1 сентября 1939 и 2 сентября 1945 годов».
Прошёл мимо магазина, перед которым сидели голуби, ожидая зерна и хлеба, откусил ноготь, пожалел об этом, так как руки не мыты и Мао Цзэдун скончался в возрасте 82 лет. Наступил в воду. Вода намочила ногу. Правый носок и плоть. Я выругался, чихнул, осмотрелся. Ничего. Никого. Только люди, дома, машины. Ивы и тополя.
«Что со мной было? Я жил в арабской стране, я критиковал бога и Магомета, и мне отрубили голову. Закатили её на гору и оставили там. На вершине, на точке. Потому я и здесь».
Открыл железную дверь и очутился в квартире. Вышла навстречу мама. Умирал хомячок.
– Выгреб всё из норы. Лёг на холодном полу. Дышит. Не ест, не пьёт.