Более всего они любили беседовать о состоянии русской литературы, которую Одоевский знал хорошо, в Сибири он даже читал лекции своим товарищам по её истории, и Лермонтов с очевидным интересом, почти не споря, его слушал. Говорили они и о правилах стихосложения, часто вспоминая Пушкинский лёгкий слог и его поразительную точность. Но Лермонтов считал, что тот во многих стихах поверхностен и совсем не затрагивает души. Довольно часто речь заходила о мистике, сопутствующей религии, обоим это было интересно, хотя Одоевский очевидно был более набожен, чем Лермонтов и Сатин. И в таких разговорах они оба чувствовали себя учениками. Одоевский, казалось, знал досконально историю религии и, не во всём разделяя её ритуалы, искренне верил в волю Всевышнего.
Иногда они читали друг другу стихи. Одоевский свои никуда не записывал, хранил в памяти и читал не очень охотно. Но читал хорошо, очаровывая слушателей, словно владел магией слова.
Лермонтов старался устроить, чтобы они вместе отправились в Тифлис…
Так в разговорах и ожидании предписаний и прожили ещё несколько дней в Ставрополе. Как раз до приезда императора.
В тот день, 17 октября, горожане с нетерпением ждали на улицах приезд царствующей особы. Но императора всё не было, и только уже в сумерках по улице под возгласы: «Царь! Царь!» в окружении горящих факелов проехало несколько тёмных экипажей.
И, стоя на балконе гостиницы, Одоевский вдруг произнёс, ни к кому конкретно не обращаясь: «Похоже на похороны. Ах если бы мы подоспели…» – вложив в эту фразу одному ему ведомый смысл. Затем залпом выпил бокал вина и добавил – Ave, Caesar, morituri te salutant.»1
Сатин, стоявший рядом с ним, негромко заметил:
– Это не тот цезарь, за которого стоит идти на смерть.
– Но он нас посылает, – также негромко отозвался Одоевский. И Сатин подумал, что в стихотворении о журавлях слишком много печальных предсказаний…
Теперь жизнь Одоевского была связана с кавказскими горами по обе стороны могучего хребта, с военными стычками, бивуаками и прочей солдатской жизнью. Теперь он знал, где покоится его двоюродный брат Александр Грибоедов, который в те давние годы, разделяя чаяния декабристов, тем не менее не верил в успех их заговора. Александр помнил, как когда-то тот выразил сомнение, что «сто прапорщиков переменят государственный быт России». Он тогда сказал Грибоедову о Христе, который был один…
Как же давно это было… Убит и навсегда остался в этой земле Грибоедов. Не стало на этом свете чарующего своими стихами Пушкина, с которым он, после написания ответа на его стихотворение, чувствовал незримую связь. И вот он убит завистником, столь же никчемным человеком, как и император… И как верно всё то, что он и многие его товарищи думали, высказал в своём стихотворении на «Смерть поэта» юный Миша Лермонтов. И как он благодарен, что Господь свёл их, предоставил возможность насладиться чудесным общением…
Его брата Александра нет на этом свете уже много лет. И им пережито такое, что в пору их юности немыслимо было представить… Он очень хотел и ему удалось побывать в имении Чавчавад-зе,увидеть вдову брата Нину Грибоедову. Они много и светло говорили об Александре… Он поднялся на гору Мтацминда, постоял у каменной плиты, под которой покоился прах брата…
Служил он в драгунском полку полковника Безобразова, где было немало разжалованных в солдаты. Но общались они в основном с офицерами. Это отношение к государственным преступникам шло от полковника, который в своё время сам попал в немилость императора. Красавец мужчина, пользующийся успехом у женщин, он дослужился до должности флигель-адъютанта его императорского величества, влюбился во фрейлину императрицы, княжну Хилко-ву, а найдя свою молодую жену вскоре после свадьбы у посаженного отца Николая Павловича в государевой опочивальне, отпустил императору оплеуху…
Таким образом они одинаково относились к императору: И полковник и ссыльный князь были едины в своей нелюбви к Николаю…
Пути его с товарищами старыми и вновь обретёнными разошлись. С кем надолго, а с кем и навсегда. Но были и радующие встречи. В июне 1838 года после окончания военной экспедиции он получает отпуск и отправляется на лечение в Пятигорск. Здесь он встретил старых знакомых Сатина и Лермонтова, общение с которыми особенно было приятным. Завёл и новых друзей. Одним из них стал доктор Майер.
Они с Одоевским представляли контрастную пару: Александр даже в солдатской амуниции имел вид довольного жизнью, спокойного и уравновешенного человека. А его дружелюбное расположение ко всем, острый ум, искренняя весёлость, блеск глаз в разговоре и звонкий смех в ответ на шутки друзей располагали к нему сразу же любого собеседника, даже самого ярого оппонента.
В отличие от него доктор Майер был откровенно некрасив: широкая голова, глубоко посаженные маленькие глазки, толстые губы. А к ним вдобавок одна нога короче другой, отчего он носил специально подбитую обувь, но всё равно хромал. Но вся эта некрасивость исчезала, как только он начинал говорить, и видно было, что оба, и
Одоевский, и доктор, просто наслаждаются беседой. И оба были заняты глубокими раздумьями о христианстве и о смысле жизни.
Девятнадцатилетний Александр пошёл в декабре на площадь с другими товарищами, отчётливо понимая, чем это ему грозит в случае неудачи, а потом сам пришёл в тайную канцелярию, сам заявил о своём участии в заговоре, был заключён в Петропавловскую крепость, а затем сослан на каторгу в Читинский острог: так много всего случилось в его жизни, что он теперь иначе воспринимал свершённое им в прошлом. Но остался верен и своим идеям и товарищам, с которыми так много довелось испытать.
В том числе сохранил самые тёплые чувства к отцу. Хотя перед ним он и теперь чувствовал какую-то вину. Привыкший к одиночеству, порой он остро ощущал тоску по родному дому, по ушедшим безвозвратно юным годам, когда, устремлённый в будущее, он не умел наслаждаться каждым мгновением, проведённым с семьёй. И более всего сейчас сожалел, что так мало времени проводил в детстве с матерью: Прасковья Александровна умерла, когда ему было восемнадцать лет. Отец же его любил безмерно. Не винил в произошедшем, поддерживая в ссылке и морально, и материально. И хотя был он уже преклонных лет, чтобы повидаться выехал навстречу ему в Казань, где они смогли провести вместе несколько незабываемых дней…
Теперь, спустя годы и события здесь, на Кавказе, вдруг родились строки:
Я разлучился с колыбели
С отцом и матерью моей,
И люди грустно песнь запели
О бесприютности моей.
Но жалость их – огонь бесплодный,
Жжёт укоризненной слезой;
Лишь дева, ангел земнородный,
Простёрла крылья надо мной.
Мне, сирому, ты заменила
Отца и мать, вдали от них,
И вполовину облегчила
Печаль родителей моих.
С отцом и матерью родною
Теперь увиделся я вновь,
Чтоб ввек меж ними и тобою
Делить сыновнюю любовь.
Эти стихи неожиданно стали песней, популярной среди военных.
Появились у него и новые друзья из офицеров и солдат, с которыми он теперь делил военные тяготы в тёплых южных краях. К службе он относился спокойно, как ко всему, что выпало ему и в прошлом, и в настоящем. И с таким же ровным спокойствием относился к грядущему, которое никто, кроме Господа, не мог знать. И он принимал свою судьбу без ропота и обиды.
Ведь всё, что было и будет, ему даровано в этой жизни неслучайно. Он в этом теперь не сомневался.
Вечер в Железноводске
Они всё больше расходились во взглядах на жизнь и желаниях. Марию влекли удовольствия, которые так притягательны в молодости: шумное общество, беззаботное веселье, внимание окружающих, его же – встречи с друзьями, умные беседы, чтение. И хотя он был старше всего на четыре года и не так уж давно, встретив её, потерял голову и совершенно искренне написал давнему другу Герцену, что любовь к Марии спасла его от пустоты провинциальной жизни и «отчаяние сменилось верою», а виною этому именно любовь, теперь ему казалось, что их разделяет гораздо больший срок. Она ещё порхает, словно летняя бабочка, он же, как мудрый скарабей, собирает всё увеличивающийся груз знаний… Обожаемая Машенька, умная, весёлая, единственная на всю Пензу (да что там Пензу – на весь мир!), вошла в его жизнь в самую печальную пору. Свет тогда вдруг озарил его мрачное бытие: отцовский надзор, под который его отправили по решению суда за чтение неугодных царю и охранке сочинений и писем, был сродни заключению: родовитый дворянин Платон Богданович Огарёв, своенравный, не признающий никаких новых веяний, никакого вольнодумства, к тому же из-за болезни бранчливый и нетерпимый к возражениям, видел в сыне продолжателя рода, управляющего огромной семейной вотчиной, а не потакающего хулителям и ниспровергателям ладно устроенного порядка.