Профессор умолкает, пытаясь вспомнить, как она появилась. Кажется, она сама позвонила… Да. И все время переспрашивала, он ли это. Он же решил, что она приезжая и ей негде ночевать, велел бросить к чертям собачьим телефон и ехать сюда: место есть, чистое белье в избытке. Она приехала. Убедилась воочию, что он жив, и сообщила его адрес латышу. Тогда он оконфузился – переварил курицу. Кости плавали отдельно от мяса. Не угощать же таким безобразием… К тому же она спешила домой.
– Так что дальше с этим латышом, который к тебе приезжал?
– Ничего. Бухнулся мне в ноги у порога и говорит… Нет, сейчас лопнешь со смеху… Что в первый и последний раз в жизни видел там, в лагере, человека с чувством собственного достоинства. И этот человек – ваш покорный слуга!
– Он прав.
– Архинеправ! У меня есть достоинства, они отмечены степенью и определенным вкладом в науку. Но я – человек, размозженный временем, человек с перебитым хребтом. Всем нам – еврейцам в первую очередь – понадобятся столетия, чтоб вновь обрести человеческое достоинство. Мы трусливы и зависимы. Иначе как бы ты пробился в собкоры «Известий»? С тех пор как посадили отца и следом за ним меня, ты спрятался под псевдонимом. Ипатьев Владимир Львович! Мог бы и отчество сменить заодно.
– Мне уйти? – Владимир достает из нагрудного кармана валидол, кладет под язык таблетку.
– Сиди. Такова наша участь – сидеть… В домике с подполом из трупов. Вместо обоев – кровавые бордюрчики, в потолке крюки для мудрых самоубийц. Ты ведь любишь малиновое варенье, и я люблю. Помнишь, запах из кухни? Кухарка варила, а мы с тобой вокруг вились, пенку по очереди слизывали. Помнишь, сначала варился сахарный сироп, и, когда кристаллики растворялись, засыпались ягоды. Итак, вскипятили, сняли пену. Миллион пузыриков долой. Постояло, забродило. Перекипятили. Снимаем пену. Еще один миллион пузыриков. И так далее. Такой вот прекрасный, но и омерзительный процесс. Вольготно тому, кто варит. А тем, кого варят? Мне-то повезло. От меня хоть зернышко осталось. В малиновом сиропе!
– Илья, нынешние перемены тебе только на руку. Все бросятся искать выход из тупика, а ты его уже нашел.
– С чего ты это взял?
– Из твоего реферата. Ты считаешь, что по пяти признакам можно выделить гениев с малолетства, создать им оптимальные условия для развития – и глядишь, мы получим мозг нации, повысим ее потенциал. Так или нет?
В устах брата идея как-то оболванилась. Неужто он убил столько времени на плакатную пустяковину?
– Кстати, в «Правде» от 13 февраля требуют упразднения распределителей! Ты вообще где живешь? В каталожных ящиках или в нашей новой реальности? По телевизору мосты наводят, министры потеют под лампой, а народ им – правду-матку, а они сидят, носы щиплют, крыть-то нечем!
– Владимир Ипатьев, ты плохой шахматист – не умеешь просчитывать ходы. Тебе не довелось играть с урками в шахматы, и на том спасибо. А мне довелось. Вслепую. Не видя ни доски, ни фигур. Я диктовал ходы, лежа на нарах носом к стенке. Выиграешь – почет, проиграешь – каюк. Неужели ты не понимаешь, что руины невозможно усовершенствовать, или, как ты говоришь, перестроить. Из них повылезут перевертыши, гомункулы, нелюдь. Комсомольцы превратятся в бизнесменов, партийцы – в олигархов.
Брат не согласен. Трясет ногой, похлопывает ладонью по ляжке, заводится.
Ударим по торту?
Звонит будильник
Лиза зажимает уши ладонями. Слабое ночное бра в форме лилии освещает двуспальную кровать, арабскую, с обильным декором, на которой Лиза – одна. Из ванной доносится шум электробритвы. Почему все так громко? Лиза проводит рукой перед лицом – стирает с воображаемого стекла отпечатки вчерашнего дня, – такой у нее способ, личная терапия; проснувшись, не задаваться вопросом, где она и что ее сюда привело. «Сегодня» нанесет иной узор на чистое, вытертое тряпкой стекло. *
* Клево!
Сорочка пахнет «вчера». Лиза развязывает банты-бретельки, переступает через упавшую на пол сорочку. Клетчатая рубаха Фреда пахнет пóтом, но не больницей, можно позаимствовать.
Вот трюмо, а это она, Лиза, трехстворчатая стиральная доска на ходулях. Как ни преломляйся, вид не ахти. Надо было перед сном принять душ, но ее свалило после роскошного ужина и красного вина. Фред пить не советовал, но бутылку за знакомство откупорил.
– И часто ты так знакомишься с женщинами?
– Случается.
Спешным взглядом утреннего мужчины он оглядывает Лизу, сидящую в кресле в его ковбойке (взяла без спроса), но видит ее ту, в операционной: проваленный живот, выступающий кучерявый лобок. Не выбрит, значит, блатная анестезиолога, даром, что ли, столько вкатил, еле добудились.
По пути в комнату Фред снимает халат, демонстрируя Лизе волосатую спину, сильные ноги с резко выделяющимися икрами, чуть кривоватые. Медведь.
Стол на кухне сервирован на две персоны. Кофе, бутерброды с розовой ветчиной. За окном спичечные коробки микрорайона; горизонтальные просматриваются целиком, вертикальные уходят во мглу верхушками. В коробках горит свет, народ собирается на службу.
– Это какой этаж, двенадцатый?
– Пятнадцатый. – Фред ест, поглядывая на часы. – Если у тебя действительно туго с жильем, оставайся. Буду после четырех, если не пропорю кому-нибудь матку.
– Тайны творческой лаборатории держи при себе, никого в них не посвящай. Это – дурной тон. А кофе я не буду.
Фред выпивает вторую чашку, вытирает густые усы розовой финской салфеткой, стучит пальцем по крышке циферблата, мол, решай быстро.
– Извини, дорогой, ухожу. Посуду вымыть не успела. В ванной гора грязных пеленок, бутылочки для молочной кухни в авоське у двери, маленький сопел ночью, ты скрути фитильки и прочисти сначала одну ноздрю, потом другую, поочередно, ни в коем случае обе сразу, а то попадет инфекция в евстахиеву трубу, малышам надо беречь ушки, у-шень-ки!
– Прекрати! – Фред багровеет. Видно, как перекатываются желваки у скул. Злится он натурально, ничего не скажешь. – И трахайся поаккуратней.
Лиза влетает в рукава полушубка белого, искусственный мех, обвивает шею красным шарфом; дунув раз-другой на белый мех шапки, она на цыпочках, чтобы ковра не испачкать, входит в комнату, надевает шапку перед трюмо.
Фред достает из нагрудного кармана визитку, но, подумав, кладет ее на место, отрывает лист от календаря, записывает на нем номера телефонов.
– Вот, рабочий и домашний. Будет нужно, звони, – говорит он по возможности небрежно.
– А не нужно – не звони.
Подбородок вздернут. Красная сумочка под мышкой*, пакет с больничным тряпьем – в руке. Белая нимфа с красным шарфом готова на выход. Надо же так обернуть шарф вокруг шеи, чтобы горло оставалось открытым.
* Эту сумочку я выцыганила у Тани.
– Надень перчатки.
– Будет холодно – надену.
– Ненормальная! Хоть бы день отлежалась.
– Заживем вместе? Вчера еще не чистил я тебя, а нынче так печально расставанье…
Лиза ввинчивает пальцы в узкие перчаточные канальца, чмокает Фреда в щеку. Так целуют голубые медузы на Черном море. Моментальный ожог – и вперед.
«Ветреница Вы моя, свет Елизавета!»
Только что меня покинул брат. После его визитов учреждается недельная бессонница на почве угрызений совести. Сколько раз обещался говорить с ним о погоде и варенье, словом, о предметах нейтральных. На погоду мы не влияем, равно как и на историческое прошлое, а воспоминания о варенье услаждают душу. Вместо этого – разнузданный нападанс с моей стороны. И вялая защита – с его. Но не стану занимать Вас распрями стариков и, пользуясь вынужденной бессонницей, развлеку рассказом о человеке с чувством собственного достоинства. Не подумайте только, что речь пойдет о Вашем покорном слуге.