Жена спала рядом. Виктор включил настольную лампу, раскрыл Гессе наугад и прочел: «Мы оба, ты и я, блуждаем в одном и том же лабиринте, в лабиринте наших чувств, которые в этом скверном мире потерпели убыток, и мы мстим за это, каждый по-своему, этому злому миру…
Милая стройная женщина, я безуспешно пытаюсь выразить свои мысли.
Выраженные мысли всегда так мертвы! <…> Я глубоко и с благодарностью чувствую, как ты понимаешь меня, как что-то в тебе родственно мне. Как провести это по бухгалтерской книге жизни, суть ли наши чувства – любовь, похоть, благодарность, сочувствие, материнские они или детские, я этого не знаю…»*
* Эту цитату я бы веником вымела! Про мертвые мысли писатель должен думать живыми словами. Своими, а не чужими. Руки чешутся переписать!
Лиза стонет во сне
Фред убирает одеяло с головы, – из-под ресниц стекают слезы. Лицо – как рисунок по лекалу: параллельные дуги век, бровей, крыльев носа, полукружий губ – плачущая японская маска. Он похлопывает рукой по ее щеке – ноль реакции. Хлопает посильней, но еще не так, как когда пробуждают от наркоза.
– Прекрати, – Лиза смахивает слезы ладонью, – который час?
– Пять утра. Пора пить антибиотик.
Лиза слизывает таблетки с ладони, запивает водой. А еще говорила, что не любит, когда ее кормят с рук. – Тебе что-то снилось…
– Что?
– Не знаю, не подглядывал. Но ты стонала. Хочешь, я тебе сказку расскажу?
– Нет, я не люблю сказок.
– Ну, историю… Из своего детства.
– Давай! У меня от детства остался привкус во рту какой-то горькой травы, жуешь ее, а в горле горит.
Они лежат рядом, закутанные каждый в свое одеяло. Это и есть вкус его детства. Теплая постель, ночь, рядом – дыхание старшей сестры.
– Я ненавидел погремушки. Лежишь, и над тобой болтается дурацкий попугай, лупишь по нему кулаком, чтобы убрали, а родители умиляются: как хорошо играет ребенок…
– И это все?
– Да. Больше ничего не помню.
– Тогда ты зря меня разбудил…
Лиза дотрагивается до колючей щеки Фреда, тыльной стороной ладони проводит по его лбу, глазам с колкими ресницами. Ей жаль его, как жаль сейчас все, бессмысленно существующее и обреченное.
– Ты когда-нибудь думала уехать отсюда? – Фред ловит ее ладонь, прижимает к шерстистой медвежьей груди.
– Кто же об этом не думает? У меня был реальный шанс эмигрировать. Замужство. Дом в штате Нью-Йорк. В семьдесят первом все друзья свалили, поголовно, и я думала – уеду, меня здесь ничего не держит.* С родителями, вернее с матерью, отношения давно прерваны, отец ушел от нас, когда мне было два года, он алкоголик и живет где-то, кажется даже в Москве. Мать – социально больная, агрессивная психопатка. Занимает высокий партийный пост, пишет доносы. Короче, Третий рейх. Сознание деформируется не только у нацистов, заболевает вся нация. А в американца я была влюблена. Мы путешествовали по Финскому заливу, не помню, чтобы я с кем-то ощущала себя так свободно и так беспечно… Потом пошли письма, посылки, с каждым студентом или аспирантом. Они нас обожают. Русская душа… Каково такую женщину вывезти из «империи зла»! Этакий альтруизм-эгоизм.
* Выходит, я мечтала об отъезде со школьной скамьи? От 1971 отнять 1956, сколько получится? Эх, Танечка, круглая отличница, и такой прокол. Первого в жизни иностранца мы с тобой где и когда видели? В Рязани, в десятом классе, в 1973 году. Одну бы циферку заменить… Ладно, нечего париться, print on demand, и тот не заметил.
– А тебе не кажется, что люди везде одинаковы? – Фред боится пошевелиться, спугнуть движением Лизину руку, лежащую на его груди.
– Не кажется. Когда здоровый сходится с больным (а то, что мы все больны, не подлежит сомнению), здоровый заболевает. А больной – не выздоравливает. Но есть что-то другое…
– И что же это? – Фред привлекает Лизу к себе, но она отстраняется, переплывает на свою половину.
Стив смотрит на экран
Чейз комментирует последние события в Союзе – речь генсека, растянутую на шесть часов. Объективность Чейза действует на нервы. «Что же действительно там происходит?» – думает Стив. Солнце бьет в стекла. Значит, у них ночь.
Он опускает жалюзи, чтобы легче было вообразить ночь. Возвращаясь к креслу, он шлепанцами наступает па кнопку, и экран гаснет. Через четверть часа подъедет Дик, для него все готово: пакет, превышающий договоренный вес, и два письма. Последнее письмо от Лизы он получил в январе через своего студента. Оно и сейчас лежит в нагрудном кармане его домашней куртки. В этот раз она пощадила Стива, написала на машинке.
«Наступательная демагогия сменила оборонительную», – так коротко охарактеризована ситуация, над которой Чейз ломает голову. «Все протрезвели и обозлились. Магазин – помнишь, тот, на углу? – закрыт. Работает один на весь район. Прилавки пусты, зато на стене – высказывания Шекспира и Достоевского о вреде алкоголизма. В аптеке, что напротив, висит лозунг: «Победа коммунизма неизбежна». То есть лекарства не помогут. Тогда какой смысл лечиться, Степушка? Наш с тобой последний Питер – яркий свет на выходе из темной подворотни. Чтобы так остро ощутить эту яркость, надо долго жить во тьме. Степушка, пишу впопыхах. Твой аспирант (кстати, спасибо тебе за него, хотя он, как и все твои выученики, ни хрена не понимал и не понял) стоит над душой и торопит. К тому же – мутит. Все, впрочем, отражено в «Вестниках» твоего любимого Хармса. Замечательно, что ты едешь в Париж. Европа сближает».
Стив пьет водку, разбавленную соком. Разумеется, она не Сольвейг, может, вышла замуж и ждет ребенка, от того и мутит?*
* Интересно, с кого списан Стив? И вся эта Америка… Сидя в Гомеле, такое не выдумаешь. Да ладно! Антураж небогатый. Кнопку для поднятия жалюзи можно обнаружить в любом американском романе. Небось, такие кнопки и советские ворота раздвигали! Но Таня-то где эти ворота видела? Помню, меня пригласил в гости сынок дипломата. Я чуть не упала. На полках в открытую стоят запрещенные книги, «Архипелаг ГУЛАГ» в трех томах, не тот, маленький, светло-зелененький, на папиросной бумаге, – капитальное издание. Думаю, спрошу прямо в лоб, все-таки мы еще мало знакомы, ты не боишься? Что если я стукачка? Ну и что? Они там все про всех знают. От этих слов, небрежно брошенных, совсем уж не по себе стало. То есть все как один под колпаком? Не тогда ли они установили за мной слежку? ОНИ! Кто такие ОНИ? [Тут я раскричалась, и «они» вышли крупными].
Дик сигналит. Одно нажатие кнопки, и сетчатый занавес подымается. Выдумки сына-архитектора. В добрые старые времена ему пришлось бы высунуть нос за порог, вдохнуть морозного воздуха, а с этой кнопкой можно и из дому не вылезать. Разве что в университет.
Сыновья – в Англии, малютка Нэнси в Найроби. Заведует рестораном, возится с черными, живет с расистом. Стив гостил у нее осенью. Фантастическая страна! И как же Лиза похожа на его малютку, что-то в них обеих такое, от чего замирает дыхание… Бравада, небрежно вздернутый подбородок. Впрочем, у всех есть что-то от кого-то.
«Опасно посылать такого к Лизе, – думает Стив, глядя на синеглазого студента с розовыми щечками и херувимскими кудряшками. – Нет, все же он не в ее вкусе».
– Дик, позвони Соне, она найдет Лизу и назначит вам время встречи в метро «Маяковская».
Там они встретились впервые. Стив тоже вез ей подарок от кого-то. Посылка ее не заинтересовала, а первый ее вопрос («Как там поживает Фолкнер?») поставил его в тупик. То ли не знает, что Фолкнер давно умер, то ли он для нее – вечно живое олицетворение Америки.
«Если бы Квентин не покончил с собой, он бы стал Джейсоном, надеюсь, вы прочли „Шум и ярость“ четыре раза?»
С него и раза хватило.
«Значит, вы не следуете рекомендации автора! Фолкнер считал, что его роман надо читать четыре раза. Чтоб дошло».
Узнав, что Лиза причастна к театральной жизни, Стив спросил ее, стоит ли пойти на спектакли, названия которых он выписал. Что неинтересно – вычеркнуть. Она вычеркнула все.