Добирались со станции по первому морозцу, переждав осеннюю распутицу в Европе. Когда Ляля вошла с холода в переднюю и, обнявшись с матерью, скинула на руки горничной отороченное мехом манто, из глубины дома уточкой выкатилась Антиповна и, увидев свою прежнюю питомицу в изысканном, с иголочки, парижском дорожном платье, ахнула, всплеснула руками:
– Матушка моя! Ферязь белая!
Все рассмеялись с некоторой аффектацией, чтобы разрядить естественную после разлуки неловкость момента.
За обедом Ольга Константиновна присматривалась к дочери с растущей тревогой. Теперь, без морозного румянца и нескольких слоёв тёплой одежды, Ляля показалась ей худой и бледной. «Должно быть, с дороги», – успокаивала она себя, но Ляля ела мало и без аппетита, и матери стоило усилий скрывать своё беспокойство.
– Мама, что? – спросила наконец Ляля, заметив её замешательство.
– Ничего… Я соскучилась, милая, – Ольга Константиновна изобразила подобие улыбки.
– Ты смотришь так, словно позади меня стоят сорок разбойников.
– Хотя ты теперь и дама, но ты по-прежнему моё дитя. Когда ты сама станешь матерью, ты это поймёшь.
Ляля опустила глаза в тарелку и вспыхнула, но ничего не ответила. Павел Егорович сжал под столом её руку и улыбнулся тёще.
– Это произойдёт, с Божьей помощью, уже будущим летом.
Ожидание материнства совершило в ней естественный переворот, сделав нечувствительной к тем мелким внешним заботам, которым прежде она придавала так много значения. Сосредоточенная на себе, Ляля сама не заметила, как стала едва ли не королевой уездного общества. Произошло это без каких-либо усилий с её стороны – только благодаря её теперешнему положению, которому она была обязана отчасти своей принадлежностью к старинной здешней знати, отчасти – богатству и связям мужа. Павел Егорович обладал тем редким в людях коммерческого сословия тактом, который позволил ему, не заносясь и не заискивая, заслужить уважение здешнего общества. Он был чужд свойственной людям своего происхождения смеси крайностей – подобострастия перед аристократией и одновременной бравады, каковая имеет своей причиной заурядную зависть. Основанием для его авторитета служили исключительно его собственные качества, и Ляля не без гордости наблюдала почтение, с каким обращались к Павлу гордые потомки старинных обветшалых родов.
Весь следующий год Шершиевичи провели в уезде: зиму Елена Васильевна блистала в городе, весной же, когда её положение стало уже заметно, перебралась к матери в Алпатьево, где в половине июня благополучно разрешилась дочерью. Девочку назвали Аглаей, в память о матушке Павла Егоровича, дома же за ней закрепилось ласковое имя Глаша.
В начале осени Павел объявил о необходимости посетить по делам обе столицы, и Ляля ощутила потребность, как она выразилась, «встряхнуться».
– Я теперь, наверное, ни во что не влезу! – сокрушалась она, оглядев себя в зеркале, урезала свои порции за столом и отказалась от сладкого. Но, несмотря на эти жертвы, все до единого парижские платья пришлось расставлять. Для этой цели была нанята и водворена в антресолях портниха, которая две недели перед отъездом трудилась, не поднимая головы.
Когда всё было готово и Елена Васильевна вышла к мужу во всём блеске своей торжествующей красоты, Павел, окинув её удовлетворённым взглядом, воскликнул, смеясь, как обычно, глазами:
– А вот и ферязь наша белая!
Глава седьмая. ШЕРОЧКА С МАШЕРОЧКОЙ
В Москве Шершиевичи водворились в бельэтаже нового большого особняка на Кузнецком, который сняли на весь сезон. Квартира была обставлена с парижским шиком, и, обходя покои, Ляля уже предвкушала приёмы, которые будет здесь устраивать.
Но кто, кроме компаньонов мужа, сможет это оценить? Она вспомнила своих старых московских знакомых и задумалась: кто из них будет уместен в этой гостиной? Пожалуй, разве что Наташа Семиярцева, ныне Наталья Самсоновна Фихтер, сменившая скромную купеческую фамилию на титул баронессы. Вспомнив Наташу, вспомнила Ляля и Яворского – и улыбнулась: ей показалась забавной мысль пригласить стареющего ловеласа в общество людей, для которых он что-то вроде безобидного трубадура. К тому же в этом соседстве бывшего любовника и нынешнего мужа было что-то пикантное и дерзкое, привкус опасности и риска. Не то чтобы она боялась со стороны Яворского какой-нибудь эскапады, нет: теперь она знала, что он трус – скорее, ей самой хотелось подразнить своего соблазнителя.
Когда обосновались на новом месте, после ужина, Ляля отправилась в будуар и написала Наташе: «Дорогая баронесса! Памятуя о нашей старой дружбе, буду рада видеть Вас у себя по адресу… Ваша Елена Шершиевич, урождённая Тугарина».
Наташа приехала на другой же день и с порога гостиной воскликнула:
– Лялечка, душа моя, как славно-то! И к чему эти поклоны, «дорогая баронесса» и прочее? Мы же подруги!
Они расцеловались, отпрянули и, держась за руки, принялись жадно разглядывать одна другую. Наташа и раньше не была худышкой, настоящая русская красавица с румянцем во всю щёку и пшеничной косой. Замужество только придало ей недостающего лоска, стало достойной оправой её своеобычной красоты.
– Хороша! Ах, как хороша! Царственно! – восклицала она, глядя на Лялю. – Я слышала, у тебя дочь? Представишь меня мужу?
– Конечно, милая! Да, девочка, Аглая, мы её Глашей зовём. С мамой осталась, в Алпатьеве. А у тебя?
– Первый сынок, Митенька, а к весне, Бог даст, и второй будет!
– О-о! Так ты… присядь!
– Ах, пόлно тебе! Я отлично ношу, даже утренней дурноты не бывает. Маман говорит: как дворовая девка! – и она заразительно расхохоталась.
Они проговорили до самого ужина, и если бы не нужда ехать на какой-то вечер, куда Наташа была приглашена вместе с мужем, то осталась бы и на ужин. В разговоре сама собой всплыла фамилия Яворского, Ляле даже спрашивать не пришлось. Наташа давно уже утратила все девичьи иллюзии по поводу своего крёстного и выложила подруге всю его подноготную. Именитый литератор оказался замешан в анекдот весьма скандального свойства, спутавшись одновременно с матерью и дочерью одного важного лица. Мамаша, подозревая своего аманта в неверности, явилась к нему в неурочный час и столкнулась в дверях с собственной выходящей от него дочерью, барышней на выданье. Теперь они не разговаривают, а незадачливый отец семейства никак не возьмёт в толк, какая муха укусила его домашних. Разумеется, обе дали кавалеру отставку, но история стала известна, как водится, через прислугу. Когда отсмеялись, Наташа глянула исподлобья на подругу.
– Лялечка, дело прошлое и быльём поросло, но у тебя ведь с ним тоже что-то было? Можешь не говорить…
Ляля только вздохнула и уставилась за окно, где начался редкий, крупными хлопьями, первый снег.
– Я так и знала, – вздохнула следом Наташа. – Он тот ещё гусь. Если бы не остерегался папеньки, то и за мной бы приволокнуться не постыдился… Но ты молодчина, славно его осадила! Я читала твои рецензии.
Ляля встрепенулась и ахнула:
– А ты откуда знаешь?!
– Бобриков проговорился.
– Во-от оно что! – Ляля нахмурилась. – Ну, раз проговорился тебе, то и сам Алексей Дмитрич, пожалуй, уже знает.
– А тебе что с этого? Пускай знает! Ты, может быть, единственная, кто дал ему отпор!
Ляля хохотнула.
– Видишь ли… Была у меня шальная мысль пригласить его в гости.
– Так пригласи! Не пойман – не вор, мало ли кто что говорит… Только тогда и меня заодно, я хочу на это посмотреть! – Она помолчала, обдумывая какую-то мысль. – А твой муж… Он об этом что-нибудь знает?
– Паша? Да, в общем… Если ты интересуешься, как он на это смотрит – вот те крест, не знаю! Но Паша… Он особенный. Никогда нельзя понять, что у него на уме. Одно знаю – он меня любит и никогда не причинит мне боль. Во всяком случае, я на это надеюсь.
Ляля задумалась. Подумать только, она знает Павла каких-нибудь полтора года, а кажется, что прошла целая жизнь! Но и жизни будет мало, чтобы его понять, решила она. Нет, он не был «сложным» человеком – напротив, с ним было очень легко и покойно. Однако за этим его улыбчивым спокойствием, подозревала она, скрывался ум глубокий и требовательный, во всём доходящий до сути. Подчас он удивлял её неожиданными наблюдениями или выводами, и бывало так, что то, что казалось ей запутанным и неразрешимым, выходило в его пересказе простым и ясным. А бывало и наоборот…