Литмир - Электронная Библиотека

Но вот в этом-то фантастическом сам он и надеялся отыскать ответы о загадочном будущем, «и если, — делился он с читателями «Дневника», открывая им, по существу, свое понимание задач современного художника, — в этом хаосе, в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь и нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже, может быть, и шекспировских размеров художнику, то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса?.. У нас есть бесспорно жизнь разлагающаяся. Но есть, необходима и жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах. Кто их подметил и кто их укажет? Кто хоть чуть-чуть может определить и выразить законы и этого разложения и нового созидания? Или еще рано?..» Да, писал он это тогда, конечно, и в пику Льву Толстому, писателю, талант которого ценил высоко, как, пожалуй, ни одного из современников, истинных духовных учителей общества. Но ведь и «Детство», и «Отрочество», и «Война и мир» — все-таки поэмы о жизни давно прошедшей, ныне же действительность совсем другая... Однако, прочитав уже первые главы «Анны Карениной», Достоевский увидел в романе нечто родственное себе и более того — факт, говорящий о возможностях, скрытых пока в подспуде русского национального самосознания — ибо, «если гений русский мог родить этот факт, то, стало быть, он не обречен на бессилие, может творить, может давать свое, может начать свое собственное слово и договорить его, когда придут времена и сроки...». Правда, развязка романа разочаровала Достоевского, кроме прочего, еще и тем, что увиделось ему неверие Толстого в русскую женщину, а ведь Толстой вышел из Пушкина, как же смог не увидеть, не понять его идеал, его пророчество и указание, заключенные в Татьяне? Не может человек основать свое счастье на несчастье другого; и для русской женщины счастье не в одних только наслаждениях любви, но и в высшей гармонии духа. Чем успокоить дух, если позади стоит нечистый, безжалостный, бесчеловечный поступок?.. Нет, чистая русская душа решает вот как: «Пусть, пусть я одна лишусь счастья, но не хочу быть счастливою, загубив другого».

Пушкин — гений, опередивший эпоху и надолго определивший русское самосознание, Пушкин выдвинул Татьяну как идеал, потому что... Потому что «русская женщина лучше всех» — это уже записал он сам недавно в свою тетрадку, на будущее. В русской земле много великих сердцем женщин, готовых на общественный труд и на самоотвержение, «и, может быть, русская-то женщина и спасет нас всех, все общество наше, новой возродившейся в ней энергией, самой благороднейшей жаждой дела и это до жертвы, до подвига. Она пристыдит бездеятельность других сил и увлечет их за собою, а сбившихся с дороги воротит на истинный путь...»

Да, главное и самое спасительное обновление русского общества выпадет, бесспорно, на долю русской женщины — он поверил в это особенно после недавней освободительной войны на Балканах, когда русский воин пришел на помощь братьям-славянам, поднявшимся против многовекового турецкого ига. И не случайно именно в этой войне так высоко, так светло, так свято проявила себя наша русская женщина. Тысячи юных девушек уехали на Балканы совершенно добровольно — сестрами милосердия, чтобы помочь несчастным, израненным патриотам, бойцам за национальное освобождение. Великая, единящая идея — вот что подняло русскую женщину на подвиг милосердия. Теперь слово за Россией — какое место отведет она у себя «сестрице» русского солдата? Ей ли, этой женщине, продолжать отказывать в полном равенстве с мужчиной по образованию, по занятиям, тогда как на нее мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего общества. «Впрочем, говоря так, — писал он в «Дневнике», — я говорю про русскую женщину, а не про тех чувствительных дам, которые кормили турок конфетами. В доброте к туркам, конечно, нет худа, но все же ведь это не то, что совершили там те женщины, а потому эти всего только русские старые барыни, а те. — новые русские женщины...»

Не возмутил тогда эту его веру даже и поступок Веры Засулич, в январе 78-го стрелявшей в петербургского градоначальника, «полицейского ярыгу», генерал-адъютанта Трепова. Однако не сами по себе мотивы террористического самосуда оправдывали в его глазах эту небольшого роста, сероглазую, с гладко зачесанными волосами двадцатилетнюю девушку. Хотя и мотивы немаловажны: ей было 17, когда по подозрению в связях с Нечаевым она без суда попала на два года в тюрьму предварительного следствия. Недавно, узнав из газет о том, что по приказанию «краснорожего фельдфебеля» Трепова один из политических заключенных, некто Боголюбов, которого она никогда не видела и ничего не знала о нем, был подвергнут за «непочтение» тюремного начальства публичному сечению розгами, она приобрела револьвер, и, добившись свидания с генералом, ранила его выстрелом.

Удивительная все-таки страна — Россия. В прогрессивно-просвещенной Англии, например, подобный мотив невозможен хотя бы уже и потому, что там наказание розгами является и до сих пор привычным мероприятием, предусмотренным законом. У нас же, в ретроградной России, розги — произвол, нарушение законности. Возмущение нравственного чувства двигало Верой Засулич: нельзя, чтобы произвол, надругательство над человеком оставались безответными. Чувство необходимости правды, вера в нее и готовность пойти за нее на все — вот что было симпатичным Достоевскому в этой девушке. Она вела себя на суде с достоинством, не путалась, не выгораживала себя и не разыгрывала роль мученицы, бесстрашно пошедшей на подвиг. Она стреляла не из мести и не затем, чтобы убить. Своим выстрелом она надеялась привлечь внимание общественности к безобразному факту. Нет, Достоевский не оправдывал самосуд, тем более террористический, но радовался, когда услышал решение суда присяжных под председательством Кони об оправдании — случай неслыханный! — Веры Засулич.

«Тяжело поднять руку пролить кровь», — сказала она на суде. «Это колебание, — записал он после, вспоминая признание девушки, — было нравственнее, чем само пролитие крови».

153
{"b":"70354","o":1}