Литмир - Электронная Библиотека

Да и как самому-то ему веровать в юное поколение? Вырастают, как правило, среди пьянства и разврата, формируются в среде, где почти вовсе отсутствуют какие бы то ни было светлые, святые первые впечатления. «В обществе нашем, — пишет он, — вообще мало поэзии, мало пищи духовной».

Но пока хоть рождаются дети-то... А если цивилизация и у нас сделает те же успехи, что и во Франции хотя бы? — размышляет Достоевский в своем «Дневнике». Чтобы верить в будущее, нужно по меньшей мере и первым делом понять: «Иметь детей и родить их — есть самое главное и самое серьезное дело в мире, было и не переставало быть...» Но «современная женщина в Европе перестает родить. Про наших пока я умолчу», — пишет Достоевский. В Париже есть такая огромная промышленность... которая вместе с шелком, французским вином и фруктами помогла выплатить пять миллиардов контрибуции, но во что обойдется эта «промышленность» нации через одно-два поколения? «Париж... забывает производить детей. А за Парижем и вся Франция. Ежегодно министр торжественно докладывает о том, что ребятишки, видите ли, не рождаются, зато старики, дескать, во Франции долговечны. А по-моему, хоть бы они передохли старые... которыми Франция начиняет свои палаты...

Женщины во Франции, из достаточной буржуазии, все сплошь родят по двое детей: как-то так ухитряются со своими мужьями, чтоб родить только двух, секрет распространяется с удивительной быстротою...». Ну а среди миллионов пролетариев дети пока рождаются без строго установленного счета, однако все более преобладающим и среди бедного населения становится не семья, но «брачное сожитие», порождающее не детей, «но прямо — «Гаврошей», из которых половина не может назвать своего отца, а еще половина и матери: Несчастных, как бы от рождения назначенных судьбой в тюрьмы для малолетних преступников... Поколение вырождается физически, бессилеет. Ну а физика тащит за собой и нравственность. Это плоды царства буржуазии...

Если хотите всю мою мысль, — заключает он, — то, по-моему, дети, настоящие дети, то есть дети людей, должны родиться на земле, а не на мостовой. Можно жить потом на мостовой, но родиться и всходить нация, в огромном большинстве своем, должна на земле, на почве, на которой хлеб и деревья растут. А европейские пролетарии теперь все — сплошь мостовая...»

Будущее нации — вот главный предмет разговора писателя с современниками через «Дневник», который начинал пользоваться в обществе все большим вниманием. Достоевский получает сотни писем — с ним советуются по самым разным вопросам, его благодарят, ему угрожают, с ним всерьез считаются как с общественной и нравственной силой. Победоносцев настоятельно советует посылать выпуски «Дневника писателя» его воспитаннику: наследник престола обязан знать, что думают лучшие умы России.

Достоевский пишет о самоубийствах, откликается на смерть одного из кумиров своей юности — Жорж Занд, рассказывает о случаях произвола властей, ошалевающих в «административном восторге» от собственного могущества: «Один начальник станции вытащил, собственною властью и рукой, из вагона даму, чтобы отдать ее какому-то господину, который пожаловался, будто она его жена, — и это без суда, без всякого даже подозрения, вправе ли он так поступить.

Подобных случаев — сотни, они ежедневны, ежечасны, они, эти примеры, прорываются в народ беспрерывным соблазном, и народ выводит невообразимые заключения... Вторгся в мир некий пришелец, сокрушающий все понятия не то, что добра и зла, но вообще дозволенного и недозволенного совестью, но главная вина этого пагубного пришельца в том, что он стал над народом, как соблазн и развратительная идея...»

Потому-то литературе в наше время надо особенно высоко держать знамя чести: «Что было бы, если б Лев Толстой или Гончаров оказались бы бесчестными? Какой соблазн, какой цинизм и как многие бы соблазнились: «если уж эти, то...» Литература наша — знамя чести, но и сам писатель, даже и как частный человек, обязан быть живой нравственной силой современности. Хотя...

Явись вот сам Христос в мир, называющий себя христианским, узнает ли, примет ли Его этот мир? — в который раз задает он себе искушающий вопрос.

Достоевский заносит в свою тетрадь первые мысли, образы, пока еще разрозненные, но уже как будто и ощущающие возможность своего будущего единства:

«У Римлян — тот ли Христос?» Христос, которому понадобились иезуиты... инквизиция, индульгенции...

«Чудо, тайна. Масоны».

«Наше общество шатается. Это легко лишь сказать, но в дисгармонию его никто не хочет вникнуть. На чем же установятся? На науке? А где же устанавливалось что-нибудь на науке? Где примирение? Было в вере, но вера утрачена, в чем же, где этот муравейник? Не у масонов ли? Право, мне мерещилось всегда, что у них какая-то тайна, адово разумение... тайна муравья...»

«Великий инквизитор со Христом».

«...Этот ребенок должен быть замучен для блага нации... В идеале общественная совесть должна сказать: пусть погибнем мы все, если спасение наше зависит лишь от замученного ребенка, — и не принять этого спасения. Этого нельзя, но высшая справедливость должна быть та... Эта идеальная справедливость и есть всегда и везде единственное начало жизни, дух жизни, жизнь жизни...»

2. Я видел истину

Да, тогда, в конце 76-го — начале 77-го, закончив «Подростка» и устав смертельно, он так и не нашел времени хотя бы для короткой передышки: казалось, чуть не вся жизнь его уходила теперь исключительно в работу мысли, в публицистическую деятельность: факты, факты, факты — злоба дня, но за ними... «Проследите, — пишет он в «Дневнике», — иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни — и если только вы в силах и имеете глаз, то в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах!.. Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается даже и нередко) не в силах, наконец, их обобщить, он прибегает к другого рода упрощению и просто-напросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противоположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий... Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то по наглядке, а концы и начала — это все еще пока для человека фантастическое».

152
{"b":"70354","o":1}