Литмир - Электронная Библиотека

Но Достоевский не жалел ни сил, ни времени, загонял здоровье, влезал в новые долги — надеялся выстоять, поднять журнал. А номера запаздывали, и без того немногочисленные подписчики роптали, грозили отказаться от дальнейшей подписки. Он после бессонной ночи ехал в типографию, ворчал, умолял, бранился — ничего не помогало. Подозревал происки недоброжелателей даже и там, где их быть не могло и, главное, он сам это знал не хуже других, но все-таки подозревал, сердился и страдал.

«Как-то сломался в типографии какой-то вал, — рассказывал близкий к «Современнику» Павел Михайлович Ковалевский, племянник известного путешественника и писателя Егора Петровича Ковалевского, — сломался как раз к выходу очередной книжки «Эпохи». Достоевский тут же решил, что не обошлось без руки «Современника», только о том и мечтающего, как бы навредить, напакостить неугомонному журналу.

— Но ведь валы не в одной вашей типографии ломаются, — старались его успокоить.

— Ломаются, да-с, но не к выходу книжки! А тут именно к выходу! И именно сезонной, перед подпиской. Нет, тут не без руки «Современника». Для меня это совершенно ясно.

Больно и жалко было видеть в это время Достоевского, — заключает Ковалевский. — Он походил на затравленного, но все еще огрызающегося зверя».

Однажды, это было еще в конце прошлого, 64-го, когда Петр Горский, очеркист, человек небесталанный (Достоевский ценил его очерки «Бедные жильцы в больнице и на морозе», «Высокая любовь»), но склонный к бродяжничеству и алкоголизму, привел в редакцию молодую женщину — свою подругу Марфу Браун, в девичестве Панину. Удивительной судьбы женщина, из тех, о ком говорят в народе: куда черт не поспеет, туда бабу пошлет. «Я всегда была того мнения, что жизнь создана из впечатлений», — заявила она Достоевскому. Жизнь вообще азартная игра, а ее жизнь — ставка в этой игре, так она сознавала, чувствовала, так и жила. Приключения и похождения ранней юности не отрезвили, но лишь разожгли, раззудили страсти: в конце 50-х годов она покидает Россию в толпе молодых эмигрантов-авантюристов, людей сомнительного происхождения и еще более сомнительных убеждений. Куда? Зачем? Это ее не волновало; главное — куда-нибудь, а ведь там что-нибудь да случится же. «Мне решительно все равно, куда бы судьба ни занесла меня; я хоть сию минуту опять готова ехать куда угодно». Нельзя сказать, чтобы она была бездумна, напротив, — ее всегда влекли люди умные, образованные, но, видно, уж такова была природа ее: вокруг нее всегда клубились дельцы, авантюристы, соблазнявшие ее все новыми подвигами. Она мечтала жить умственным трудом, а на то были основания — бог дал ей ум, наблюдательность, способность писать остро и живо, но ей некогда было остановиться, жизнь мчала ее от приключения к приключению.

Недавно вернулась в Россию, где оказалась без родных, без средств, где никто не признает в ней русскую. Бродяжничала, перебивалась мелочью при третьесортных журнальчиках, сблизилась с редактором народных словарей Карлом Флеммингом, но тот «пил мертвую», и жили они в полной нищете. Теперь вот Петр Горский осчастливил... Добродяжничалась с ним до того, что надолго попала в больницу, но и после выздоровления ее новый опекун умолял ее не выписываться, так как существовали они на те деньги, за которые она продавала остатки своей молодости и красоты, а для него это стало невыносимо. «Он мне и жалок и страшен», — делилась она с Федором Михайловичем.

Достоевского поразила и потрясла судьба этой простой, из мещанок, незаурядной натуры. За всеми ее похождениями, бродяжничеством, болезнями, продажностью увиделось ему не бахвальство и самодовольство авантюристки и не корыстная попытка разжалобить его, но исповедь исстрадавшегося сердца, мятущейся души несчастной женщины, может быть, последняя отчаянная жалоба ее исковерканной природы. Он знал: бесстрастное спокойствие ее рассказа — спокойствие обреченной. И он, не имевший свободной минуты передохнуть от журнальных трудов, в бремени долгов, которых больше, чем вшей у вшивого бродяги, болезненно мнительный — а в больнице эпидемия тифа и сибирской язвы, — идет к ней в палату, часами разговаривает, утешает, ободряет. А когда он предложил ей свою дружбу, обещая поддержать ее и материально и морально литературной работой в его журнале, когда он сказал ей, что, если ей станет трудно, она всегда может приехать к нему домой или переехать к нему совсем, у него найдется для нее свободная комната и она будет здесь совершенно свободна и самостоятельна, сказал так просто, что заподозрить в его предложении хоть какую-то самую простительную корысть было бы величайшим грехом, она вдруг почувствовала, что с ней происходит что-то необычное, словно ее озарило и вознесло вдруг чудо как бы нового ее рождения, что все, когда-либо бывшее пли могшее быть, даже и совершавшиеся в ее постоянно воспаляемом воображении самые невероятные приключения — ничто в сравнении с этим величайшим событием ее души, потому что она так почувствовала — не человек пришел к больной, падшей, бессмысленной женщине, пусть и очень добрый, невозможный (потому что она никогда не встречала таких, а уж не ей жаловаться на недостаточный опыт знания людей), редкий человек; но словно само божество сошло в его облике в эту нищенскую, провонявшую болезнями и лекарствами палату, к ней, великой грешнице, за все страдания ее души, никому до сих пор не ведомые. Но чем она может ответить ему? Теперь, воскрешенная им?

«Вы уже оказали мне столько внимательного участия и уже настолько удостоили меня своего доверия, что, поверьте мне, я всегда останусь вам благодарна за то, что вы хотя на минуту удостоили меня вашей дружбы и вашего расположения. Бог свидетель — я рада, я счастлива, что встретила человека, обладающего таким спокойствием духа, терпимостью, здравым смыслом и правдивостью...

Клянусь вам, несравненно выше материальной пользы ценю то, что вы не побрезгали падшей стороной моей личности, то, что вы поставили меня выше того, чем я стою в своем собственном мнении...»

Больше он никогда ее не видел и не слышал о ней ничего.

106
{"b":"70354","o":1}