«Что мне делать?»
Подумала, пойдёт расскажет всё Хушангхану и его жене. Девочку, как-никак, поручили им.
«Девочке всего пятнадцать, а тут такое…»
Хушангхан непременно изобьёт Фати. А потом её выгонят. И конечно, Фати убьют её братья.
«Что мне делать?»
Махдохт подумала, что сейчас же соберёт чемодан и – в путь. Вернётся в Тегеран, это, во всяком случае, лучше, чем жить в страхе.
«Ну?»
Не зная, что делать, она в испуге обернулась. Девчонка, с чадрой наизнанку, шла в её сторону, волоча ноги. Лицо исцарапанное, красное. Говорит:
– Хозяйка, милая…
И упала к ногам Махдохт.
«Воет как собака».
– Поди прочь, мерзавка.
– Нет-нет, хозяйка, дорогая, милая… Дорогая, родная моя…
– Замолчи и дай пройти.
– Я всё, что хочешь, для тебя сделаю, только маме не говори, она же убьёт меня…
– А кто собирается говорить твоей маме?
– Клянусь, он придёт свататься, завтра же придёт и моему отцу скажет!
Махдохт пришлось дать обещание молчать, только чтобы Фати отцепилась. Когда её ног касались руки девчонки, Махдохт всю выворачивало. Фати, похожая на истоптанную тряпку, вернулась в дом, и Махдохт глубоко вздохнула. Ей хотелось плакать.
С того случая прошло три месяца. Лето на днях подходило к концу. Пора была возвращаться в город, и никто до сих пор не знал, почему садовник Ядолла вдруг взял и исчез.
«Странное дело, он сам много раз говорил, что никогда не уйдёт…» – удивлялся Хушангхан.
Нужен был новый смотритель, чтобы за зиму дом не растащили на кирпичи. А то ведь любой мог сколотить четыре кушетки на берегу реки и по пятницам сдавать за тридцать туманов всяким гулякам. Так рассуждал Хушангхан, и все были с ним согласны.
Вдруг из глубины сада раздался хохот девчонки. Она увела детей играть, и было неизвестно, чему их там учит. Махдохт нервно ходила по своей комнате, стуча кулаками по стенам и двери. Переживала за детей.
«Вот бы девка оказалась беременной, чтоб убили её».
Хорошо было бы, если бы Фати забеременела. Все братья разом накинулись бы на неё и лупили, лупили бы, пока не помрёт под их руками и ногами. Как бы было хорошо. Детей бы никто не развращал.
«Моя девственность как дерево», – вдруг подумала Махдохт.
Ей нужно было срочно посмотреться в зеркало. Нужно было увидеть в зеркале своё лицо.
«Может, я поэтому зелёная».
У неё было смуглое зеленоватое лицо, отливающее ещё и желтизной. Под глазами испещрено морщинами, а на лбу вздутая жила, которую ничем не скрыть.
Господин Эхтешами когда-то сказал:
– Такая вы холодная, прямо лёд.
Она подумала:
«Не лёд. Я дерево».
Она могла себя посеять в землю.
«Но ведь я не семя, я дерево. Нужно посадить себя, как черенок».
Как поделиться этим с Хушангханом? Махдохт хотела сказать: «Брат, милый, сядем поговорим как друзья. Ты же знаешь, что свитера теперь вяжут фабрики…»
Но если бы она сказала это, должна была бы и про тысячу рук объяснить. Объяснить было невозможно. Хушангхан вряд ли бы всё это понял. Как ей было сказать, что во времена, когда тысячи фабрик вяжут свитера, не к чему было растить из Махдохт вязальщицу и выбирать для неё такое предназначение?
Что ж, выхода не было. Махдохт задумала остаться в загородном доме и в начале зимы посадить себя в саду. У садовников бы только спросить, когда лучше сажать черенки. Она сама-то не знала, да и не важно. Она останется и посадит себя. Может, станет деревом. Ей хотелось бы расти возле реки, с листьями зеленее ряски, и сражаться с прудом, изо всех сил. Если бы она стала деревом, если бы стала, распустила бы почки. Была бы вся усыпана почками. Почки бы пускала по ветру, и стал бы сад полон Махдохт. Махдохт бы росла. Ветвилась бы тысячью ветвями. Со всем светом бы сладилась, и по всему миру были бы деревья Махдохт. Американцы покупали бы её черенки и везли бы в Калифорнию или места похолоднее. Разросся бы лес Махдохт, хотя американцы наверняка бы говорили «Махдкат». И столько бы её имя произносили, что она в конце концов там превратилась бы в «мэдук» или «мадук». И тогда, через четыреста лет, языковеды бы спорили о ней и с пеной у рта доказывали бы, что эти два слова на самом деле одно и в основе их корень «мадик» африканского происхождения. И тогда биологи бы протестовали, уверяя, что дерево холодных широт не может расти в Африке.
Махдохт билась головой об стену, билась и билась, пока не разрыдалась. Между горестных всхлипов подумала: в нынешнем году она непременно купит тур в Африку. Поедет в Африку, чтобы вырасти там. Она всем сердцем хотела быть деревом жарких широт. Всем сердцем хотела – а кто по велению сердца пойдёт, безумие познает.
Фаезэ
В четыре часа вечера 16 августа 1953 года Фаезэ после долгих дней сомнений и раздумий приняла решение. Молчать уже было бессмысленно. Если бы она и дальше ждала, всё могло накрыться медным тазом. Она должна была пойти и отстоять своё право. Однако, несмотря на всю силу, проснувшуюся внутри, Фаезэ понадобился целый час, чтобы одеться.
Она медленно натянула чулки. Сняла домашнее платье и надела летнюю блузку и хлопковую юбку и всё это время нет-нет да и подумывала: вдруг там будет Амирхан? А мысль о том, что там будет Амирхан, обдавало всё её тело жаром. Если там будет Амирхан, она, конечно же, не сможет спокойно сказать, что хотела. Вообще не сможет говорить. Ей придётся снова всё затаить в сердце, снова мучиться. Потому что всякий раз, когда она хотела выговориться, что-то случалось, и за этим неизменно следовали сомненья и раздумья о сказанном и несказанном.
Перед зеркалом, припудриваясь, она сказала себе: «Я старею». Шёл двадцать восьмой год её жизни. Двадцать восемь лет и два месяца. Старой, конечно, она не была, была, скорее, измождённая.
Фаезэ надела туфли. Взяв сумку, устремилась вниз по ступеням.
Мать сидела во дворе на кушетке и смотрела на пруд. Стук каблуков Фаезэ заставил её отвлечься. Она спросила:
– Идёшь куда-то?
– Да.
– Не ходила бы, дочка, по всем улицам народ бушует.
У соседей было включено радио, и его шум доносился во дворе. Фаезэ замялась. Мать была права. Мать вздохнула:
– Чадру хотя бы накинь.
Фаезэ молча вернулась в дом. Из-под сложенной одежды выудила чёрную чадру, которую надевала в траур, и, глядя в зеркало, накинула её на голову. Тяжёлые складки шёлкового джерси превратили её в нечто наподобие неправильного куба, на который следует смотреть только с одного бока. Если Амирхан там будет, обязательно её высмеет. Фаезэ нравилось, когда Амирхан её высмеивал, но не по таким поводам. Одно дело, когда высмеивает за то, что она замуж не выходит. Но если из-за чёрной чадры – это хуже некуда. Вдруг Фаезэ расплачется? Нехорошо будет плакать перед Амирханом. Фаезэ подумала, будь что будет, выхода нет. Она снова спустилась по лестнице, на этот раз в чадре.
Мать больше ничего не говорила. Она уже давно не командовала.
Фаезэ вышла из дома. Жили они в узком переулке. Рёв толпы доносился издали, но, к счастью, здесь была не главная улица, к тому же, очень быстро подвернулось такси. Фаезэ села в машину. Сказала:
– На улицу Сазавар.
Водитель посмотрел на неё в зеркало заднего вида. Такси тронулось.
«Не боитесь? – спросил таксист. – Везде беспорядки».
– Ничего не поделаешь.
– Придётся сделать небольшой круг. Я по главной не могу. Опасно.
– Ничего.
Таксист ехал боковыми улицами. На каком-то из перекрёстков дорогу им ненадолго перекрыли. Кто-то стоял посреди мостовой и руками подавал знак остановиться. Несколько машин выстроились друг за другом. Потом этот мужчина с мостовой неожиданно перескочил на тротуар. Чуть ли не побежал. Кто-то гнался за ним. Мужчина свернул в переулок и больше не появился. Машины поспешно тронулись с места. Какой-то незнакомец вскочил сзади на такси Фаезэ. В руках у него был нож, и он стучал этим ножом по заднему стеклу. Фаезэ не смотрела на него. Согнулась, уткнула лицо в колени. Вдруг пожалела о том, что вышла из дома. Водитель резко затормозил. Фаезэ ударилась головой о переднее сиденье. Водитель со всей силы нажал на педаль газа, и Фаезэ отбросило назад. Незнакомца на багажнике швырнуло на мостовую.