Товарищ Сакадати уже некоторое время беспокойно ерзал на своем месте, что-то ему хотелось сказать. Товарищ Бейдер легко дотронулся под столом до колена своего коллеги, и товарищ Сакадати ошибочно воспринял прикосновение как знак поощрения, тогда как товарищ Бейдер, напротив, таким неформальным способом давал понять, что затянувшаяся встреча окончена; и вот теперь, наверное, из-за того, что Сакадати так долго держал при себе то, что ему хотелось сказать (он же молчал, пока двое его коллег беседовали с г-жой Папаи – то благодушно, то как два строгих экзаменатора), Сакадати прямо-таки прорвало, и он с пылкостью, свойственной разве что школьникам, напомнил г-же Папаи, какими теплыми и задушевными были их первые встречи, ведь тогда этот разведенный вьюноша сорока двух лет, совершенно одинокий, если не считать довольно жалких случайных эксцессов, в какой-то момент абсолютно превратно истолковал неприкрытую непосредственность, с которой г-жа Папаи при первом же их знакомстве попросила прощения за то, что она, когда это возможно, со всеми на «ты»; и это Сакадати определенно понравилось, пускай и пришлось отклонить ее попытку, и в дальнейшем они оставались на «вы», но и здесь тоже присутствовала своя эротика, ибо тогда и еще некоторое время после этого товарищ Сакадати, которому всегда нравились дамы старше него, все-таки надеялся по-детски – пусть это и строжайше запрещалось всеми правилами – на какие-то более интимные отношения. Теперь же, сознавая, что отныне они будут встречаться гораздо реже, а то и вовсе не будут, потому что товарищ Дора принимает у товарища Бейдера руководство г-жой Папаи и с этого момента обработка материалов г-жи Папаи будет находиться в исключительной компетенции товарища Доры, Сакадати совсем пригорюнился. И хоть пожаловаться на недостаток работы он не мог – дел у него было воз и маленькая тележка, весь Ближний Восток на нем, хоть он не знал ни арабского, ни иврита, да и с английским было так себе, пусть он и сдал экзамен заведомо благосклонной комиссии, тяжкий груз взвалил он на себя, особенно в нынешний взрывоопасный момент, – все же он едва сдерживал по-прежнему прорывавшуюся в голосе страсть, когда напоминал г-же Папаи, как она умеет очаровать, втереться в доверие к людям, и когда потом заговорил о перспективах, которые их общее дело – борьба с международным сионизмом – может открыть перед ними в не столь отдаленном будущем. Несколько преувеличив, он добавил, что работа г-жи Папаи приносит неоценимую пользу Народной республике, принимая во внимание ее редкое знание языков и полную приключений жизнь, а затем с его уст сорвались еще и такие слова: мол, высокопоставленные советские товарищи тоже с похвалой отзываются о материалах, которые они готовили как раз на основании обзоров г-жи Папаи, – но на сей раз Бейдер не стал довольствоваться легким похлопыванием по колену, а (улыбнувшись г-же Папаи) просто пнул его со всей мочи по щиколотке.
«Пора на барщину!» – провозгласил он в порядке извинения с кислой улыбкой и, демонстративно взглянув на часы, встал. Слово «барщина», robot, он произнес немного по-русски, и получилась «работа». Но не только из-за работы он столь внезапно вышел из-за стола. На самом деле он страшно перепугался, как раз в этот момент заметив, что в «Ангелику» зашел, в сопровождении ослепительно красивой девушки, известный своей оппозиционностью и пользующийся большим авторитетом на Западе писатель; а он знал из регулярно стекавшихся к нему различных донесений, в которых благонадежность г-жи Папаи если и не ставилась под вопрос, то, скажем так, оставалась на повестке дня, что ее дети поддерживают очень тесные связи с определенными кругами будапештской интеллигенции, и испугался, как бы г-жа Папаи тоже не заметила вышеназванную фигуру. Нужно было любой ценой избежать их взаимных приветствий; он проклинал себя за то, что они вообще пошли в эту «Ангелику», которая, как всем известно и о чем можно прочитать в многочисленных донесениях, была у этого писателя в силу близости к дому излюб ленным местом для свиданий. Миклош тут же по-солдатски вскочил из-за стола и решительно посмотрел на часы. Какое забавное зрелище представляли собой эти кавалеры, когда они все трое, и впрямь как три робота, внезапно поднялись и одновременно посмотрели на часы! Десять минут пятого[8].
Г-жа Папаи повязала на шею шелковый платок и уже на улице, где по-прежнему кружился легкий снег, хорошенько застегнула пальто, поглубже натянула вязаную шапку и направилась пешком по плавно взбирающейся вверх улице Баттяни в сторону площади Москвы, точнее, в сторону Дома ветеранов им. Ференца Рожи, где в крохотной гостиной их квартирки ее ждал безумный муж, бывший г-н Папаи: он стоял, сгорбившись в дверях, и, терзаемый тяжкими предчувствиями, ошалело дрожал от тревоги.
Попытка
Два молодых человека просидели в коридоре уже добрых полчаса. На четвертый этаж они поднялись на лифте. Из-за дверей с мягкой обивкой доносился звук пишущих машинок, по которым усердно колотили чьи-то пальцы, – видимо, там жила своей жизнью большая контора; по облицованному деревом коридору проносились секретарши – все, конечно же, на шпильках – с документами на подпись в руках, иной раз рысцой пробегал пузатый господин в плохом костюме и при галстуке, а время от времени откуда ни возьмись появлялась фигура в военной форме с кобурой на боку; все ходили туда-сюда, занимались своими делами, как будто не замечая двух молодых людей. Других ожидающих в этом отделанном деревом коридоре не было – наверное, он и не предназначался для ожидания, и это казалось странным, потому что молодые люди все равно испытывали чувство, возможно необоснованное, что за ними следят, что вся эта суматоха – лишь поставленный ради них спектакль, а длительное ожидание – не что иное, как время для наблюдения за ними, хоть они и гнали от себя эту мысль, хоть и смеялись над ней, полагая, что ожидание здесь в порядке вещей, потому что контора есть контора. Правда, когда сильно лысеющий молодой человек прошел перед ними во второй раз, в них все же проснулось смутное подозрение, и хотя они делали вид, что вне и выше всего этого, в душе зародилось это unheimlich[9] чувство, для которого и слова-то на своем языке не подберешь, это мистическое ощущение, будто за тобой тут следят даже стены. А может, за ними не и следили, а только хотели, чтобы они почувствовали, что следят. Ведь они хоть и по отдельности, но пришли вовремя, и хотя понятно, что не стоит ждать от чиновников, на которых изо дня в день наваливается такое чудовищное количество бумажной работы, чтобы они немедленно приняли любого, кто бы ни зашел с улицы, все-таки если это контора, куда их позвали к определенному часу, то к чему тогда это долгое ожидание?
Какой-то едва уловимый страх вызвало в них уже само угловое здание, покрытое серой штукатуркой и еще больше посеревшее просто от запущенности, а также его главный вход, где человек в форме спросил у них документы, внес данные в большую книгу и позвонил куда-то, доложив об их прибытии. В угловом здании по адресу: улица Ласло Рудаша, 45, находился, как сообщала висящая слева от входа черная стеклянная табличка с золотыми буквами, паспортный отдел Министерства внутренних дел – в здании неприветливом, но на какое-то мгновение неожиданно показавшемся им даже красивым благодаря своим пропорциям. Хотя странная его асимметрия их внимания не привлекла: с улицы, если подходить пешком со стороны бульвара Ленина, ее не видно – заметна только серость, а если быть совсем точным, стальная серость; вот, пожалуй, и все, что произошло в тот не особенно знойный летний день июня 1978 года. Здание, конечно, довоенной постройки, тут сомнений не было – об этом свидетельствовали пропорции, окна, две розетки над главным входом, видневшиеся лишь наполовину из-за остекленной ребристой конструкции из кованого железа над парадной дверью. Да, эти стены выглядели столь же запущенными, обшарпанными и невзрачными, как и все дома в округе, но если бы молодые люди могли увидеть здание целиком, они бы, возможно, заметили, что оно напоминает контору, совмещенную с храмом: слева от входа фасадный ризалит неожиданным образом украшали колонны и арочные окна, тимпан наверху свидетельствовал о многообразии внутренних пространств, а под большим тимпаном виднелся еще один поменьше, что сообщало ризалиту еще большую загадочность. Сидящего на крыше дома сфинкса с застывшим лицом было совсем не видно: кому придет в голову переходить на другую сторону улицы Ласло Рудаша, чтобы хорошенько рассмотреть главный фасад паспортного отдела Министерства внутренних дел?[10] Вероятно, издалека, из-за вокзальных путей, из мансарды расположенного где-нибудь там дома это здание, наверное, можно было бы увидеть во всей красе. Но главное, не видно было даты на тимпане, MDCCCLXXXXVI, гордо возвещающей, что дом этот построен не одну, а две мировые войны тому назад, в год великого подъема и тысячелетия существования государства[11]. Заботливые руки – или бомбежка, а может, и прицельная пулеметная очередь – сбили гермы с полуобнаженными женщинами, венчавшие замковые камни рустованной части первого этажа, их место заняли безыскусные ромбы. Но кое-что там отсутствовало и по воле проказника-архитектора: на углу улиц Ласло Рудаша и Вёрёшмарти кто-то как будто отрезал от дома, словно от торта, длинный треугольный кусок, вследствие чего большое здание осталось, по сути, без угла, и этим как будто нечто утверждалось, казалось, этой узкой гранью здание как будто обращалось ко всем жителям города: узкая ниша для статуи на третьем этаже пустовала, а над ней, как над ораторской трибуной, нависал в качестве неожиданного декоративного элемента ажурный резной балдахин, еще выше располагался гербовый щит, который, наверное, специально оставили пустым – в круговороте двух мировых войн с него все отвалилось, исчезло, и теперь не осталось никаких свидетельств того, что утром той памятной пятницы молодые люди с некоторой опаской вошли с залитой солнцем улицы не куда-нибудь, а в бывшее здание Великой Символической Ложи Венгрии, во дворец вольных каменщиков. Обыкновенная по коммунистическим временам контора, благодаря деревянной обшивке, может, чуть более элегантная, к тому же осталось кое-что из старинной, сделанной на заказ мебели. Сообразно списку пожеланий, составленному заказчиками для архитектора, в здании соорудили три святилища и две мастерские. В этом нашла свое проявление сложившаяся к тому времени практика: если раньше у каждой ложи имелось собственное помещение, то здесь работали сразу несколько лож, каждая в своем месте и в свое время. В доме, кроме того, были столовая, где после работ велись приятные разговоры, сдававшийся внаем ресторан, библиотека, салон, комната для игр – ну, и конторские помещения. Правда, важнейшие символы вольных каменщиков в оформлении здания присутствовали скромно, не в самых заметных местах. В малом тимпане, притаившемся под большим, обнаруживались букеты, а эдикулы окон третьего, основного в архитектурном смысле, этажа украшали завитки раковины – рокайли; в разбросанной же по стенам лепнине никакого символического смысла не было. Отсутствие символического содержания могло объясняться тем, что в демонстрации своих символов вольные каменщики всегда проявляли сдержанность. И только самые внимательные прохожие замечали, что скрывалось на крыше за парапетами, украшенными урнами и балюстрадами. Помимо опирающегося на земной шар сфинкса, вторым главным декоративным элементом здания были четыре совы, каждая поддерживала небесную сферу с плывущими по ней знаками зодиака. Постаментом для этих сов служила важнейшая для вольных каменщиков эмблема – наложенные друг на друга циркуль и наугольник, и все это вместе венчал лучистый треугольник, символизирующий бога.