Женщина медленно, с трудом поднялась на ноги: сначала встав на колени, потом выпрямившись, все это время она не сводила с него глаза, повторяя:
– Оставьте меня. Оставьте меня.
Он увидел теперь ее лицо в резком свете фар своего фургона. На ее лице застыла гримаса страха. Глаза ее, казалось, слегка опухли, вероятно, после долгих часов слез. Он сразу же понял, что перед ним глубоко раненная женщина, потому что любой человек, на чью долю достались страдания или который видел чужие страдания, может с расстояния заметить его знаки на лице другого. Женщина стояла, дрожа в свете фар, а он спрашивал себя, кого она могла потерять. Может быть, кого-то из родителей? Мужа? Ребенка?
– Я сейчас оставлю вас, – сказал он, снова поднимая руку. – Я оставлю вас в покое. Клянусь богом, сотворившим меня.
Он повернулся к своему фургону, но скорбь, которую он видел в ней, была так велика, что даже краткое шарканье его ног, уходящих от нее, казалось вопиющим актом жестокости. Он остановился, почувствовав мгновенную тяжесть в желудке и громкую тревогу сердца. Он снова повернулся к ней.
– Только, мамочка, – сказал он, – не прыгайте туда, ладно?
Он поспешил к фургону, отпер заднюю дверь, открыл одну из клеток и, глядя в окно и шепча про себя «не прыгай, не прыгай», взял за крылья двух кур – по одной в руке – и поспешил к ней.
Женщина стояла на том же месте, где он ее оставил, смотрела в сторону его фургона, пребывая, казалось, в ступоре. Хотя дух-хранитель не предвидит будущего, а потому не может точно знать, что сделает его хозяин – только ты, Чукву, и великие божества владеют духом предвидения и могут наделять этим даром некоторых дибиа[5], – я предчувствовал, что он собирается сделать. Но, поскольку ты остерегаешь нас, духов-хранителей, чтобы мы не вмешивались в каждое дело хозяев, чтобы человек мог действовать по собственной воле, я не пытался остановить ее. Вместо этого я просто осенил его мыслью, что он – любитель птиц, человек, чью жизнь преобразили его отношения с крылатыми существами. Я в это мгновение осенил его разум трогательным видением гусенка, который когда-то принадлежал ему. Но это не произвело на него никакого впечатления, потому что в такие мгновения, когда эмоции переполняют человека, он превращается в Эгбенчи, упрямого ястреба, который не слушает и даже не понимает, что ему говорят. Он идет туда, куда хочет, и делает то, что решил сделать.
– Нет ничего такого, ради чего стоило бы бросаться в реку и умирать. Ничего. – Он поднял птиц над головой. – Вот что случится, если кто-то упадет туда. Человек умрет, и никто больше его не увидит.
Он бросился к перилам, держа в руках квохтающих высокими голосами птиц, которые возбужденно рвались на свободу.
– Даже эти птицы не увидят, – добавил он и швырнул их с моста в темноту.
Несколько мгновений он смотрел на птиц, борющихся с восходящим потоком, они бешено молотили крыльями на ветру, отчаянно сражаясь за жизнь, но потерпели поражение. На его ладонь упало перо, но он стряхнул его с такой поспешностью, что руке на миг стало больно. Потом услышал булькающий звук падения птиц в воду, а за ним тщетные звуки хлопков и всплесков. Женщина, казалось, тоже прислушивается к этим звукам, и он в этом прислушивании почувствовал неразрывную связь с ней, словно они оба стали единственными свидетелями какого-то непонятного, тайного преступления. Он стоял, пока не услышал тяжелый вздох женщины, посмотрел на нее, потом на воду, скрытую от его глаз темнотой, потом снова на нее.
– Видите, – сказал он, показывая на реку, над которой завывал ветер, словно кашель, застрявший в сухой глотке ночи. – Вот что случается, если кто-то падает туда.
Первая машина, появившаяся на мосту после него, двигалась с опасливой скоростью. Она остановилась в нескольких шагах от них, погудела, водитель сказал что-то неразборчиво, но он услышал язык Белого Человека, который понял я, его чи: «Я надеюсь, вы не бандиты!» После чего машина тронулась с места и уехала, набирая скорость.
– Вы видите, – повторил он.
Эти слова сорвались с его губ, и он вдруг успокоился, как это часто происходит в моменты, когда человек, совершивший что-то из ряда вон выходящее, отступает в себя. Он теперь думал только о том, как покинуть это место, и эта мысль обуяла его с неодолимой настоятельностью. И я, его чи, осенил его мыслью, что он сделал достаточно и теперь ему лучше всего уйти. И тогда он поспешил к своему фургону и завел его под бунтующие голоса в грузовом отсеке. В боковом зеркале мелькнуло видение женщины на мосту, словно вызванный в поле света дух, но мой хозяин не остановился и не оглянулся.
2. Одиночество
Агуджиегбе, старые отцы, говорят: чтобы добраться до вершины холма, нужно начать с подножия. Они правы. Я стал понимать, что жизнь человека – это гонка от одного конца до другого. Та жизнь, которая началась позже, является следствием той, которая началась раньше. Вот почему люди задают вопрос «почему?», когда случается что-то, вызывающее у них недоумение. В большинстве случаев если заглянуть поглубже, то можно раскрыть даже самые глубинные тайны и мотивы их сердец. Таким образом, Чукву, чтобы вступиться за моего хозяина, я должен предложить искать корни всего в суровых годах, предшествующих тому вечеру на мосту.
Его отец умер только девятью месяцами ранее, и его переживания были мучительными, как никогда прежде. Может быть, он чувствовал бы себя немного иначе, не будь он один, как он был не один во время смерти матери, или потери гусенка, или ухода из дома его сестры. Но когда умер его отец, он остался совсем один. Его сестра Нкиру бежала с мужчиной старше ее, а когда узнала, что отец умер вскоре после ее бегства, ее замучила совесть и она отдалилась от брата еще больше. Те дни, что наступили потом, были темны и не обещали облегчения. Агву[6] боли не отпускал его день и ночь и превратил его в пустой дом, по которому, как мыши, пробегали мучительные воспоминания о семье. По утрам он обычно просыпался, чувствуя запахи еды, которую готовила мать. А иногда днем случались очень правдоподобные явления сестры, словно она только ненадолго скрылась за занавеской. А по ночам он с такой четкостью видел отца, что иногда пребывал в полной уверенности: вот он здесь, рядом, его отец. Он кричал в темноту: «Папа! Папа!», быстро поворачиваясь на месте. Но в ответ он слышал только тишину, тишину такую всеподавляющую, что она часто возвращала ему уверенность в реальности.
Он шел по миру словно по канату, и голова у него кружилась. Он смотрел на мир под таким углом зрения, с которого ничего не было видно. Ничто не давало ему утешения, даже музыка Оливера де Кока на его большом кассетнике, который он часто включал по вечерам или когда работал во дворе. Его скорбь не щадила даже птиц. Он стал относиться к ним с меньшим вниманием, кормил в основном раз в день, а иногда и вообще забывал о кормежке. Их бунтовское протестное кудахтанье часто выводило его из состояния заторможенности, вынуждая его насыпать им корм. Он стал не так внимательно, как прежде, оберегать их, и его птицы не раз становились жертвой ястребов и других хищников.
Как он ел в те дни? Он просто кормился с маленькой фермы – участка земли, который тянулся от фасада его дома до места, где начиналась дорога, тут у него росли помидоры, окра[7] и перец. Он перестал ухаживать за кукурузой, которую выращивал его отец, и она завяла и умерла, и он позволял скопищу насекомых способствовать ее дальнейшему гниению, пока они не переходили на другие посевы. Когда то, что осталось от фермы, перестало удовлетворять его потребности, он начал покупать еду на рынке около большой развязки, обходясь минимумом слов. А со временем он словно онемел, мог целыми днями не произносить ни слова, даже со своими подопечными курами, к которым раньше часто обращался как к товарищам. Он покупал лук и молоко в продуктовых лавках поблизости, а иногда ел в заведении по другую сторону улицы – ресторане «Мадам Комфорт». Там он тоже почти не говорил, только с напряженным эмоциональным трепетом оглядывал людей вокруг, словно за их внешним миролюбием скрывались духи-раскольники, пришедшие в его мир через заднюю дверь.