– Все в порядке, – проговорил он. – Все будет в порядке в конце концов.
– Нет, Нонсо, нет! – возразила она, снова хлопнув ладонью по стене. – Ничего не будет в порядке. Как оно может быть в порядке? Я больше не вернусь в этот дом. Не вернусь. Лучше умереть. И что же это за семья такая?
Он видел ее ярость, и сердце переворачивалось у него в груди. Он не знал, что делать. Старые отцы в своей щедрой мудрости говорят, что человек, спасая других, спасает себя. Если ее невозможно спасти из той ситуации, которая связала их, как невидимые веревки, то невозможно спасти и его. И ничто на самом деле не будет в порядке. Он смотрел на нее – она сделала несколько шагов к двери, остановилась, прижала руки к груди. Потом повернулась к нему:
– Я привезла… привезла некоторые свои вещи, и я остаюсь здесь. Я остаюсь здесь.
Она открыла дверь и вышла из дома. Он вышел за ней на крыльцо, смотрел, как она открыла багажник и вернулась со светлой сумкой с надписью «Гана-должна-уйти». Потом с заднего сиденья она достала пару туфель и нейлоновую сумку. Он смотрел на нее с радостью, внутренне счастливый оттого, что он наконец будет не один.
Но бо́льшую часть той недели ее телефон все звонил и звонил, иногда долго звонил. И каждый раз Ндали смотрела на экран и говорила моему хозяину: «Это отец» или «Это мама». И он каждый раз просил ее ответить на звонок, но она не отвечала. Потому что у нее была сила воли, как у великих матерей. Она просто шипела в ответ на просьбу моего хозяина и переключала свое внимание на что-то другое, как человек, стоящий выше всяких укоров или выше страха перед укорами. Мой хозяин восхищался этим ее качеством. Каждый раз, когда она делала это, он вспоминал о похожей черте у своей матери.
В середине второй недели родители приехали к ней в университет и ждали ее у выхода из аудитории, но она проигнорировала их и ушла со своей подружкой Лидией. Когда она рассказала ему об этом, у него появилось опасение, что она начинает отвергать свою семью из-за него. Хотя он со временем стал прикладывать все больше усилий спасти ситуацию, но не мог отрицать, что ее любовь к нему, казалось, только окрепла за эти дни. Потому что у него возникло такое ощущение, будто она отобрала свою любовь у всех остальных и всю ее отдала ему. И в эти дни она дважды плакала, когда они занимались любовью. И в эти дни она испекла ему сладкий пирог, написала ему стихотворение и пела для него. А один раз, когда он спал, она сняла рогатку со стены, выбежала с ней во двор и, испугав летавшего над фермой стервятника, прогнала его. И часть его хотела бы продлить эти дни, потому что, хотя они и не были женаты, ему казалось, что они муж и жена. Он хотел занять центральное место в ее жизни, обойти границы и запечатать все выходы. Он всегда боялся, что не сможет заполучить эту женщину, но теперь она принадлежала ему, и он не мог себе позволить потерять ее. Но с его страхом перед тем, что она делает, расцветала и его привязанность к ней, и ее привязанность к нему.
Именно в этот период она побывала с ним в Энугу. В то памятное утро его жизни он проснулся рано и увидел, что она уже одета, на ней платье из ткани анкара и ситцевый шарфик, она просматривает журнал учета птичьего поголовья, помешивая чай в чашке.
– Ты куда-то собралась, мамочка?
– Доброе утро, дорогой.
– Доброе утро, – сказал он.
– Нет, я тоже еду в Энугу.
– Что? Мамочка…
– Я хочу поехать, Нонсо. Я тут ничего не делаю. Я хочу знать о тебе все. И о птицах тоже. Мне это нравится.
Он был настолько поражен, что не мог найти слов. Он посмотрел на обеденный стол и увидел на нем одну из пластиковых емкостей, почти во всех двенадцати ее углублениях были яйца.
– Эти от бройлеров?
Она кивнула:
– Я их собрала около шести часов. Они еще продолжают нестись.
Он улыбнулся: больше всего в уходе за птицами ей нравилась сборка яиц. Этот феномен – откладывание яиц – и то, как часто это происходит у кур, очаровывали ее.
– Хорошо, мамочка, но рынок Огбете…
– Все в порядке, Нонсо. Все в порядке. Я не яйцо. Я тебе сказала – мне не нравится, когда ты обращаешься со мной как с яйцом. Я такая же, как ты. Я хочу поехать.
Он вперил взгляд в ее лицо, и в ее глазах он увидел, что она ничуть не кривит душой. Он кивнул.
– О'кей, тогда позволь мне принять душ, – сказал он и поспешил в ванную.
Позднее они завезли яйца в ресторан по соседству, и он сказал, что заедет за оплатой на обратном пути из Энугу. Они выехали на шоссе, и он понял, что никогда еще не испытывал такой радости в поездке. На мосту через реку Амату она рассказала ему, как ей было плохо в тот вечер, когда он впервые увидел ее на этом мосту. Она поехала в Лагос, провела два месяца у дядюшки и там часто думала о нем. И каждый раз, вспоминая его, она смеялась – он показался ей таким странным. А он в свою очередь рассказал ей, как вернулся на реку и стал искать птиц, но не нашел, и как он злился на себя.
– Я на днях думала, – сказала она, – как может человек, который любит птиц, как ты, сделать то, что ты сделал. Почему ты это сделал?
Он посмотрел на нее:
– Не знаю, мамочка.
Как только он произнес эти слова, ему пришло в голову, что он, вероятно, знает, почему она любит его: потому что он спас ее от чего-то. И взял ее под свое крыло, как взял когда-то гусенка. Эта мысль так громко заявила о себе в его голове, что он посмотрел на Ндали – не услышала ли и она. Но ее взгляд был устремлен в окно, она смотрела на другую сторону дороги, где густой лес уступил место редким деревенским строениям.
На рынке в Энугу он представил ее как свою невесту, и его знакомые встретили это сообщение радостными криками. Эзекобия, продавец кормов, налил им пальмового вина, напитка богов. Некоторые пожимали ей руку, обнимали ее. На лице моего хозяина все время светилась яркая улыбка, потому что глухая стена будущего вдруг окрасилась в теплые тона. Когда они покинули с покупками рынок, солнце почти достигло зенита.
Близ заправки, где они припарковали машину, он купил угбу у придорожного торговца, а мокрая от пота Ндали – бутылку «Ла Касера». Она заставила его попробовать, вкус был сладкий, но описать его он не смог. Она посмеялась над ним:
– Дикарь. Это же яблочный вкус. Ты наверняка никогда не ел яблок.
Он отрицательно покачал головой. Они загрузили в машину новую клетку, два мешка корма для бройлеров, полмешка пшенки и сели в фургон, собираясь возвращаться в Умуахию.
– Я не ойибо[45]. Я буду есть мою угбу, как настоящий африканец.
Он развернул еду и начал засовывать куски в рот руками и пережевывать так, чтобы рассмешить ее, и она рассмеялась.
– Я тебе говорила, чтобы ты не жевал, как козел – ням-ням-ням. Туфия![46] – сказал она, щелкнув пальцами, и расхохоталась.
Но он продолжал есть, покачивая головой и облизывая губы.
– Что ж, может быть, мы с тобой как-нибудь отправимся вместе за границу.
– За границу? Зачем?
– Чтобы ты посмотрел, как устроен мир, и перестал дикарствовать.
– О'кей, мамочка.
Он завел двигатель, и они отправились в путь. Они едва выехали из города, как ему стало не по себе. Его желудок уступил дикому напору, и он пукнул.
– Господи! Ньямма![47] – вскрикнула она. – Нонсо!
– Извини, мамочка, но я…
Следующий выхлоп заставил его замолчать. Он спешно съехал на обочину.
– Мамочка, мой желудок, – выдохнул он.
– Что?
– У тебя есть бумага? Туалетная?
– Да, да.
Она схватила сумочку, но не успела достать бумагу – он вытащил платок из кармана под дверной ручкой со своей стороны фургона и бросился в кусты. Чукву, он почти разорвал на себе брюки, когда отбежал на значительное расстояние в лес, а когда он их все же опустил, его испражнения ударили по траве с убийственной силой. Я встревожился, потому что с ним ничего подобного со времени детства не случалось.