Все сразу взвинтились и вскочили, как ужаленные.
– Ишь, испугались, – утробно охнула Клавуша и, отойдя чуть в сторону, стряхнула мокрые волосы.
– Клавенька, не буду, не буду! – завизжал садистик Игорек…
Дед Коля вскочил и побежал за топором. Девочка Мила ничего не понимала.
А Падов и Ремин, покатываясь, подхватывали с восторгом:
– Своя, своя…
Аннушка тут как тут оказалась рядом с Клавушей.
– Ну что ж… я за свое будущее воплощение выпью, – нежно извиваясь, пробормотала она. – За змею нездешнюю!! – и она всей силой прижалась к потному и рыхлому брюху Клавы.
Игорек пополз к ногам Клавуши и поднял вверх свое ангельское, белокурое личико: «за мошку, за мошку – выпью!» – прошамкал он, и глаза его почернели.
Клавуша стояла величественно, как некая потусторонняя Клеопатра, и только не хватало, чтоб Игорек целовал ее пальцы.
Вдруг раздался странный невероятный вопль и треск ломающихся досок. Из сарая выскочил куро-труп. В руках его было огромное полено.
– Загоню, загоню! – завопил он, но так нелепо, что все не знали, куда посторониться.
Игорек юркнул за бревно.
Между тем на лице куро-трупа было написано явное и страшное страдание, но чувствовалось, что причина его совершенно непонятна для него самого. Казалось, что он совсем оторван от тех, кого хотел разогнать; может быть, он имел в виду каких-то иных существ, которые виделись ему в собравшихся на празднество.
Бросив полено, выпятив глаза, с какими-то застывшими полуслезами, он размахивал руками, стоя на месте.
Это страдание, обрученное с полным отчуждением от внешней причины, вызвавшей мучения, производило особенно жуткое и разрушающее впечатление.
Все старались не смотреть на эту картину.
Клавуша, вильнув задом, ушла за угол дома, где стояла бочка с водой. Вскоре все оказались как-то в стороне, и куро-труп внезапно умолк, точно в его уме захлопнулась какая-то дверца.
Мертвая тишина, прерываемая робким щебетом птиц, царила в наступающей тьме.
Лишь дед Коля, который сбег еще до того как из сарая выскочил куро-труп, одиноко плясал перед окном своей комнаты.
И когда все расходились по норам спать, один только садистик Игорек робко остановил на тропинке Клаву.
Желая излить душу, он как бы прильнул к пространству около ее тела и тихо прошептал:
– Ведь правда, самая ненавистная в жизни вещь – это счастье?.. Люди должны объявить поход против счастья… И тогда они увидят новые миры…
Игорек поднял руку вверх, пред добродушною Клавой, померк бледным лицом и исчез в сторону. «Ушел мраковать», – подумала Клава.
VII
Падов и Аннуля между тем прошли в одну комнату и заперлись там. Попив чайку, они разговорились о потустороннем. Аннушка вообще страсть как любила отдаваться мужчинам, которые отличались наиболее бредовыми представлениями о загробном мире. А в этом отношении Падов мог дать кому угодно сто очков вперед.
Но сейчас у него было темно-слабое, нежное состояние, вызванное желанием чуть утихомириться после празднества в Лебедином. И он поначалу погрузил Аннушку в уютный, мягонький мирок чисто инфантильных представлений о будущей жизни. Размягченный, в ночном белье, Падов в покое бродил по комнате и приговаривал:
– Я чайку попью, попью, Аннуля, а потом опять вспомню, что могу помереть… И не пойму, не то сладко становится от этого, не то чересчур страшно…
В этот момент самое время было отдаваться, и Падов с Аннушкой чуть истерично, но и с умилением соединились…
Отряхнувшись, а потом и опомнившись, Аннуля грезила в кроватке, рядом с Падовым.
Но теперь им почему-то хотелось безумства, сумасшествия, словно мысли отрывались от блаженности тела.
Тон задавал Толя.
Он особенно упирал теперь на то, что-де в ином мире все будет не так, как в учениях о нем. Что, дескать, и инстинктивное ясновидение, и посвящение, и учения обнимают, мол, только жалкую часть потустороннего, причем и эта часть – вероятнее всего – неверно интерпретирована. Это неизбежно, подхихикивал Падов, ведь если люди так часто неправильно понимают этот мир, то что же говорить о других.
Анна подвывала от восторга. Такой взгляд помогал им напускать на потустороннее еще больше туману и кошмаров, чем в любом самом мрачном и жестоко отчужденном учении.
В таком состоянии они, прижимаясь друг к другу, поглаживая нежные тельца, в полусладости, очень любили копаться в различных детальках потусторонних миров, развивая отдельные, известные положения или переделывая все по собственной интуиции.
Толя, когда входил в экстаз, даже чуть подпрыгивал, мысленно совокупляясь с Высшими Иерархиями. А Аннуля кричала: «Безумие, безумие!»
Великолепен же был их вид, в кроватке, когда они высовывали из-под одеяла свои голенькие тела и кричали друг на друга: «Безумие, безумие!»
Успокоившись, они опять разжигали воображение, пытаясь представить себе, как они будут выглядеть «там», о чем будут думать, чем станет их сознание; яростно уклоняясь от «простого» понимания послесмертной жизни, как более или менее адекватного продолжения (в другой форме) этой, они представляли себя в конце концов превращенными в некие нечеловеческие существа, живущие черт знает где и черт знает как, и уже потерявшими всякую связь с теперешним. Они пытались проникнуть, как «они» – теперешние, настоящие – могут быть совсем другими, как «их» не будет и в то же время «они будут».
Потом, мысленно возвращаясь к земле, подвизгивая, в потаенном страхе целуя друг друга, они пытались предвосхитить все нюансы своего состояния при переходе из этого мира…
Аннуля представляла себя в том виде, когда впервые после смерти к человеку возвращается сознание и он, незримый для живых, еще может видеть этот мир, но в качестве мира «теней»; ей почему-то до спазмы становилось жалко свой труп, который она могла бы увидеть с того света.
«Я украшу его загробными цветами; или сяду на нем верхом, невидимо; вперед, вперед… в просторы», – бормотала она в Толино ушко.
Толя задергался и прошипел, что его давняя мечта – совокупиться с собственным трупом; и что он уже сейчас чувствует теплый холод этого акта.
После этого они, Падов и Анна, соединились еще несколько раз.
…А наутро, в глубоких и мягких лучах вялого и негреющего солнца, они выглядели устало и упадочно.
Игорек, желая угодить своим мэтрам, подавал им кофе в постель.
А Толя, любивший после безумств и взлетов уходить в тягучий и беспросветный маразм, лежал и, не вынимая члена из тела Анны, дремал, попивая кофеек…
Весь день прошел в какой-то тягучести.
А под вечер Падова стали преследовать видения. Да и сам дом Сонновых, с его закутками, шизофренными углами и трансцендентно-помойными занырами, способствовал появлению «невидимых». К тому же все (под вечер!) собрались почему-то по грибы в лесок, и Падов остался один в этом доме.
Сначала ему казалось, что из какого-нибудь угла кто-нибудь внезапно выйдет, но не человек, а скорее «нечто» или в лучшем случае выходец с того света.
Но он постарался связать пространство со своим сознанием.
И ему стало видеться что-то совсем нечеловеческое, но что зато втайне предчувствовалось им в душе.
Сначала смутно проявилось какое-то подполье потусторонности; потом стали выявляться и существа, обитатели…
Первым появился тип, чье существование заключалось в том, что ему один раз в миллион лет разрешалось пискнуть, причем не более минуты; все же остальное время, промежду этих писков, он был в полном небытии. Этот замороченный толстячок как раз и появился на свою единственную минуту; несмотря на это, вел он себя необычайно многозначительно и даже напыщенно; видно было, что он очень крепко держится за свое право пискнуть и крайне дорожит этим…
И другие видения, одно страннее другого, вереницей проходили перед ним.
Под конец Толе показалось, что он видит «существо» из того мира, который «лежит» за конечным миром всех религий и оккультно-мистических открытий.