– Пусть Сенька Лоло скажет.
И тут стало совсем тихо. Дед Илья незаметно усмехнулся в усы. Взглянул через угли костра на внука. Семён поднял голову.
– Зачем мне говорить? Здесь постарше люди есть.
– Все уж сказали, тебе теперь! – нетерпеливо крикнул кто-то. – Давай, морэ, ждём, что скажешь! Твои красные всё вот это навертели, – думай, как разверчивать!
– Как ты мне надоел, дядя Ваня! – сдержанно, без обиды улыбнувшись, ответил Семён. Месячный свет блеснул в его больших, чуть раскосых глазах. – Вы хотите знать, зачем гаджам это сдалось? Гадже города поднимают. Заводы строят. Реки плотинят. Им деньги туда нужны, хлеб туда нужен.
– А в деревнях люди хай подохнут? А мы?!.
– А что «мы»? Думаешь, у начальства только и мысли должно быть – как там цыган дядя Ваня в своём таборе живёт? Не нужно ль чего? Не отощал ли? Дочке свадьбу играть не пора ли? А то, может, кони хромают?
Семён говорил это с наисерьёзнейшим лицом, спокойно, даже озабоченно. И цыгане на минуту притихли – а затем грохнули хохотом. Усмехнулся, сверкнув зубами, и Сенька.
– Нас покуда не трогают, и ладно. Только цыгане всегда туда коней гнали, где прокормиться можно. Раньше здесь, на Дону, самые прибытные места были. Теперь вот по-другому сделалось. Стало быть, надо оглобли заворачивать. Вы сами видели: сеяться уже поздно, а гадже и пахать не начинали. Целые поля сорняками позаросли. Это значит, в будущем году ещё хуже станет.
– Куда ж ещё хуже-то?.. – испуганно пробормотал дядя Ваня, оглядываясь на цыган. Те подавленно молчали. Дед Илья смотрел в землю, сжимая в зубах черенок трубки так, словно собирался его откусить.
– Станет хуже, – повторил Семён. – И нам тут делать будет нечего. Если вам моего слова надо – то, по мне, лучше ехать к Москве. Туда сейчас и хлеб идёт, там и работа есть, и мы со своими конями не лишними будем. На любой стройке кони с телегами нужны. Ежели бабы уже табор прокормить не могут – значит, пора мужикам впрягаться. Всегда так было. Я, чявалэ, сказал, что думаю, – а вы решайте.
В свой шатёр Семён вернулся уже заполночь. Дети давно спали у погасших углей, расстелив старую перину и поделив подушки: синюю в красный горох и зелёную в жёлтых огурцах. Между Мишкой и Нанкой сопели младшие. Семён некоторое время стоял около них, переводя взгляд с тонкого личика дочки на грубоватую, резкую, «смоляковскую» рожицу сына, с длинных Нанкиных кос на встрёпанные, густые кудри Мишки.
«Нет, они у меня с голоду не помрут! Что угодно сделаю, на любую стройку наймусь, хоть на каторжные работы… но эти живы будут!»
Он знал, что Мери не спит, ждёт его. За пологом царила тишина, но стоило Семёну откинуть край потёртой занавеси и войти, как жена сразу же поднялась на локте.
– Ну? Что решили?
– Поворачивать к Москве будем, – Семён стянул сапоги, лёг рядом. – Я им всё сказал, как ты говорила. Как в газетах прописано. Что в город надо ехать, что там теперь и хлеб, и работа лошадная есть…
– Выдумал! Ничего я тебе не говорила! – сердито запротестовала Мери. – Что я такого сказала, чего ты сам не знал?
Семён усмехнулся в темноте. Наощупь притянул к себе жену.
– Меришка!
– М-м?..
– Тебе к своим гаджам назад не хочется?
– Ка-ак же ты мне надоел… – простонала Мери, и Семён чуть не рассмеялся, вспомнив, что той же фразой ответил сегодня дяде Ване.
– Сенька, ну вот будет мне сто лет! Вот буду помирать… старая, страшная, скукоженная… и ты меня за минуту до конца всё равно спросишь: «Когда к своим пойдёшь», да?!
– Не будет тебе сто лет, – проворчал Семён. – И я, между прочим, вперёд тебя помру! Сама у меня и спросишь, что захочешь…
– А вот и нет. Я без тебя тут не останусь. Первая помру, и всё тут!
– Это ты что – с мужем споришь? – притворно рассердился он. – Тоже мне, цыганка! Как я сказал – так и будет, а не то!..
Мери тихо рассмеялась. Из темноты блеснули зубы, белки глаз. Улыбнулся и Семён. Вся тяжесть, вся тревога последних дней разом пропали куда-то. И даже голод, постоянный спутник, нырнул на дно пустого желудка – и сухой горошиной затаился там.
«И плевать! Не пропадём! Не цыгане, что ли? – думал Семён, зарываясь лицом в тёплую грудь Мери, теряя разум от её запаха – медового, сладкого… – Выедем… И детей поднимем! С такой-то, как Меришка, – куда угодно, хоть к чертям на вилы…»
Вскоре он уже спал, уронив встрёпанную голову на плечо жены и что-то невнятно бормоча во сне. Мери тихо поглаживала волосы мужа, глядела в прореху на искрящееся звёздами, далёкое небо. Слушала, как осторожно, чуть слышно свистят в степи суслики и отзывается им с реки какая-то ночная птица. От реки уже тянуло предрассветным свежим ветром. На ткани старого шатра чуть заметно обозначились тени.
«Скоро подниматься… – погружаясь в дремоту, думала Мери. – Нужно в Бесскорбную, в больничку сходить. Может, хоть там кусок какой выпросить? До Москвы, хочешь-не хочешь, есть что-то нужно.»
И вот сейчас Мери шла по дороге, привычно шлёпая по горячей пыли босыми ногами. За спиной, привязанный широкой, выгоревшей на солнце шалью, спал грудной Илюшка. Сзади шагали Мишка и Нанка. Другие цыганки в больничку идти отказались:
«Какие больнички, Меришка, брось! Пошли лучше на хутора! Нас там знают, каждый год ждут, пошли! Охота тебе такого крюка давать!»
Но Мери всё же решила добежать до знакомого места, где в прошлые годы ей так хорошо подавали.
«В крайнем случае, в балку за станицей спущусь! Там прежде стрепеты гнездились, Мишка яиц наберёт… Да хоть бы ежа какого-нибудь поймать – и то хлеб!»
Больница – жёлтое длинное здание, выстроенное ещё при царе и с тех пор не знавшее ремонта – стояла на краю станицы, на обрыве, в зарослях краснотала и буйно разросшихся мальв. Рассохшиеся ворота были не заперты.
Войдя на больничный двор, Мери огляделась. Кругом было пусто. Тихо. С края колодца-журавля, заполошно хлопая крыльями, взлетела голубая сизоворонка. Двор густо зарос пыреем, серебристой полынью.
– Эй, есть кто живой?
Никто не отозвался. Мери стало жутковато. Она позвала детей, велела им идти в балку искать птичьи гнёзда – и, оставшись одна, поднялась на крыльцо.
Через полчаса стало ясно, что больница совершенно пуста. В пустой сестринской было настежь распахнуто окно, и целая горка рыжеватой степной пыли выросла на шкафчике с медикаментами. Замок на шкафчике был простой, Мери без труда вскрыла его гвоздём и обрадованно ахнула: склянки с йодом, бутылка спирта, камфора, скатки бинтов и вата были невредимы. Всё это очень могло пригодиться в таборе, и Мери набрала полную торбу больничного добра.
«Как же это никто не взял, раз всё открытое стоит?» – подумала она, выходя за дверь. Пробежала по пустому гулкому коридору, заглянула в кухню. Там, в отличие от сестринской, было подчищено всё до крошки: Мери не нашла ни зёрнышка, ни куска сухаря. Вздохнув, она решила на всякий случай обойти палаты.
В трёх больших, просторных комнатах не было ни души. Стояли голые койки, с которых кто-то поснимал и унёс подушки и одеяла. В открытые окна ветер заносил пыль и сухие семена.
«Ну и ладно… Хоть йодом разжилась, и то хорошо! – успокаивала себя Мери. – Вот девки-то смеяться будут! Принесу к вечеру в табор пять яиц стрепетовых – да йода со спиртом! Наверное, и врачи, и сёстры от голода уехали. А в больнице и лежать некому: все по хатам с голоду мрут. Скорее, скорее возвращаться надо!»
– Пхэнори[6]…
Чуть слышный голос, послышавшийся из-за полуприкрытой двери, был так похож на шелест листьев за окном, что Мери не сразу обратила на него внимание. И уже успела пройти мимо, когда за спиной раздалось вновь:
– Пхэнори-и…
Вздрогнув, Мери обернулась. По спине ледяными коготками пробежал страх. Кто мог окликнуть её по-цыгански в пустой, брошенной больнице?..
«Ну что ты как дура?! – тут же выругала она себя. – По-цыгански позвал – свой, значит!» И, взявшись за медную, заросшую зеленью ручку двери, Мери решительно потянула её на себя.