Первое время Фризен и Толстой присматривались друг к другу, не нападая. Толстой обладал избытком качеств, ненавистных плебейской натуре: происхождением, умом, вольнолюбием. К сожалению, ему нечего было вменить в вину, кроме дерзкого насмешливого взгляда, не возбраняемого уставом. Полковника также смущала загадочная симпатия царя к юному подпоручику. Что-то за этим крылось, но что? Милость Павла Петровича могла оказаться прихотью и мгновенно смениться гневом. Сам Фризен тоже мог мгновенно вылететь со своего теплого места. Требовалась осторожность и осторожность.
Однажды, находясь в карауле, Толстой наблюдал в окно, как во дворе наказывают почтенного немолодого унтер-офицера, заболтавшегося на улице с кумой и вовремя не отдавшего честь офицеру. Этот унтер-офицер был исправным служакой, он фактически командовал взводом в отсутствие офицеров, и Толстой научился у него многим практическим вещам военного обихода. Конечно же, он не мог совершить ничего, достойного такого жестокого, унизительного наказания.
Выстроенные во дворе солдаты хмурились и отводили глаза. Два экзекутора поочередно с размаху били унтер-офицера по спине палками, и после каждого удара на белом теле отпечатывались красные полосы, постепенно сливающиеся в сплошное пятно сырого мяса. Несчастный терпел изо всех сил, вжимая окровавленные лопатки перед каждым ударом, но боль была такой жгучей, что терпения не хватало. Он оборачивал к мучителям сморщенное лицо и выкрикивал какие-то слова, заглушаемые барабаном. По губам унтер-офицера Толстой догадался, что эти слова: "Ради Христа".
После очередного шлепка унтер-офицер упал на колени. Ему помогли подняться, ударили ещё несколько раз, и он упал на землю ничком. Два солдата вышли из строя по знаку фельдфебеля и поддели безвольное тело под руки, в то время как двое других продолжали бить с неослабной силой. Поникшая голова унтер-офицера после удара вздергивалась вверх и снова повисала. Очевидно, он был ещё в сознании.
– Они убьют его! – вслух воскликнул Толстой и выбежал во двор.
– Отставить наказание! – приказал он, перекрикивая барабанный бой.
Барабан смолк, удары прекратились, но фельдфебель не приказывал солдатам расходиться.
– Что!? – прикрикнул Толстой, ударяя себя по ладони офицерской тростью.
– Никак не можно прекращать, – глядя мимо Толстого, возразил фельдфебель. – А ещё пятнадцать ударов.
Вдруг глаза Толстого застелило красной пеленой. Он стал стегать фельдфебеля тростью по плечам, груди и голове, приговаривая:
– Будешь знать, как считать!
Фельдфебель не смел загородиться.
Во время развода Фризен вызвал Толстого из строя.
– Как смели вы, сударь, прекратить назначенное мною наказание? – сварливо справился он.
– Наказание было выполнено! – отвечал Толстой, весело глядя на начальника.
– Как было выполнено, когда фельдфебель недосчитался ударов? – топнул ногой полковник. – Или я дурак, который не знает арифметика?
– Так точно! – звонко подтвердил Толстой.
Для того, чтобы сдержать после этого смех, офицерам пришлось сжимать челюсти до хруста. Один из них даже издал при этом неопределенный рыдающий звук.
– Так вы будете арестованы за самовольство1 Прапорщик, забрать у подпоручика шпага!
Прапорщик строевым шагом подошёл к Толстому, тот выдвинул шпагу наполовину из ножен, но, вместо того, чтобы отдать оружие, сжал у руке эфес. После довольно продолжительной паузы прапорщик пожал плечами и оглянулся на полковника.
Очевидно, что никто из офицеров не собирался (да и не смог бы) силой обезоружить Толстого. Как-то, однако, из этого нелепого положения надо было выходить. Фризен крепко покраснел и пробормотал:
– Хороши мы будем, оставаясь без наказания. Этак скоро солдат будет плевать нам прямо в морда. Пятьдесят палок каналья фельдфебель, чтобы знал арифметика.
Победа Толстого казалась сокрушительной. Офицеры ликовали и передавали радостную новость дальше по полку. Но то, что произошло на следующий день в офицерском собрании, превзошло самые дикие фантазии.
Граф Толстой подошёл к столу, за которым Фризен обсуждал с другими штаб-офицерами подробности предстоящего парада, и попросил разрешения обратиться.
– Что ещё угодно? – недовольно обернулся барон, ожидавший от подпоручика извинений.
– Вы вчера изволили сказать, что нам никак не можно оставаться без наказаний, n'est-ce pas?
– Точно так! – Полковник оглядел собеседников с иронией перед чересчур очевидной глупостью.
– И что, мол, безнаказанные скоро наплюют вам в лицо…
– Как сметь вы, господин подпоручик… – начал подниматься со своего стула Фризен, но Толстой его перебил.
– Как я остался безнаказанным, а вас без наказания оставить не могу, так вот же вам, – торопливо проговорил он, набрал полный рот слюны и плюнул полковнику в лицо.
– К вашим услугам, – он поклонился и быстро вышел из зала собрания.
Офицеры отходили от Фризена, как от зачумленного, загораживая лица ладонями и перчатками. В коридоре раздался громкий смех.
С вечера Толстой обсудил с секундантами правила дуэли, письменно подтвердил картель полковника, проверил две пару пистолетов, специально закупленных в оружейной лавке, и велел слуге отлить пули взамен покупных, отчего-то считавшихся недостаточно надежными. О примирении, разумеется, не могло быть и речи, ведь невозможно было предположить, что барон (хотя бы и новодельный) оставит без последствия плевок в лицо, или граф признает, что его слюну случайно принесло ветром. Но правилами подразумевалось, что убивать никто никого не собирается – разве что нечаянно.
Секундант барона предложил поставить на довольно значительном расстоянии в двадцать шагов барьеры, до которых еще надо будет сближаться по пять шагов с каждой стороны, чтобы не превращать поединок в расстрел. Что до Толстого, то согласитесь, что даже для самого отпетого бретера было бы чересчур публично плюнуть почтенному человеку в лицо, а потом еще и пристрелить его за это. Толстой собирался поиграть на нервах противника, дождавшись его выстрела, а затем хорошенько прицелиться и прострелить ему ляжку. Он нисколько не сомневался, что попадет точно в цель, и она (эта цель) поведет себя запланированным образом.
С вечера Толстой не отправился, как обычно, играть в карты на квартиру приятеля, а решил пораньше лечь спать для пущей меткости. Он хотел было составить романтическое письмо прекрасной даме, чтобы как-нибудь ненароком подсунуть его самому предмету. Но такового предмета, увы, не сыскалось. Его многочисленные кузины были или недостаточно прекрасны, или не совсем дамы, жена брата была, точно, и прекрасна, и возвышенна, но писать ей любовное послание было уже полным безумием, а признаваться из-за гроба в неземной страсти одной из тех веток или лже-шведок, с которыми он развлекался в притонах, было хуже, чем глупо. Это было смешно.
«А все же жаль, что я не сочинитель», – думал Толстой. – Пииты за всю жизнь не совершат ни одного опасного поступка, а распишут какой-нибудь чужой пустяк, и весь мир трепещет. Я же, напротив, живу действительной жизнью…»
Ему не хотелось додумывать, чем именно его героическая жизнь отличается от постной жизни литератора, особых достижений за ним пока не числилось, а это было неприятно. Он помолился перед сном, чтобы Господь как можно быстрее исправил это недоразумение, и грохнулся на постель, словно его уже подстрелили.
Перед самым пробуждением, когда сон становится почти не отличим от яви, Федору привиделось, что он опоздал. В загородном трактире, где отчего-то происходила дуэль, было не протолкнуться от народу – это все были офицеры Преображенского полка, что-то обсуждающие с таинственным видом. При появлении Толстого все смолкли и расступились, отводя глаза.
«Опоздал. Позор», – подумал Федор с громко бьющимся сердцем.
Навстречу ему бросился гусарский корнет, его секундант.
– Что же ты, Толстой… – укоризненно произнес корнет. – Ну, да ничего, мы все уладили. Честь твоя вне опасности.