Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома - крапива. В сущности, то же пустое место.
Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести - триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.
В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.
В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным "дачником".
Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе - ни одного лишнего звука.
Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой - беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.
Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.
Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.
- Стих какой-то нашел, - говорил Виктор Иванович, - часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?
- Я вчера перед вечером дома сидел. Конечно, если бы гулял, как обычно, по речке, не мог бы не слышать.
- Да, здесь тихо. Дверь скрипнет, а в другой деревне слыхать. Или звякнет ведро. Конечно, если не урчат трактора... Ну ладно... Какой, значит, у нас счет?.. Начнем скромненько: е2 - е4...
- Знаем мы вашу скромность... Палец в рот не клади.
- Ого, что-то новое в теории шахмат.
- Главное, напугать...
Так, с репликами, со словечками, с подковыркой, начали мы новую партию, и только игра стала обостряться, как, взглянув налево вдоль бывшей Останихи, я увидел, что к нам быстро, целенаправленно приближается пастух Анатолий и что он, разумеется, под хмельком.
Должен признаться, что пьяных собеседников не люблю. Не только потому, что вся беседа с его стороны сводится чаще всего к известному: "Ты меня уважаешь?", не только потому, что беседа с пьяным не может не быть односторонней беседой, ибо он жаждет высказаться и вовсе не хочет слушать, но и потому, что либо начнет дудеть в одну и ту же дуду, какой ты распрекрасный и простецкий человек, либо, напротив, какой ты плохой и зазнавшийся. И того и другого довольно найдется в каждом, но когда все уж ясно ("Да, да, я такой человек!"), но все равно берут тебя за лацканы и, дыша тебе прямо в рот и нос отвратительным перегаром и обрызгивая тебе губы слюной, продолжают долбить одно и то же... Нет, увольте! Тогда я вовсе не хочу быть распрекрасным и простецким, пусть уж я буду лучше зазнавшимся.
Между тем Анатолий приблизился. Во-первых, помешает сейчас играть... Довольно бесцеремонно он сел на лавочке рядом со мной (даже пришлось мне подвинуться) и вдруг, обратившись к Виктору Ивановичу, восторженно начал говорить:
- Эх! Кто это вчера здесь играл? Эх! Это ты, наверно, играл, больше некому. Я никогда и не слыхал, что так можно играть. И на чем же это? Нет, я не уйду, пока ты не сыграешь. Не уйду, и не проси. Умру, а не уйду. И на чем же это можно так играть? Ты мне хоть покажи эту штуку, на чего она хоть похожа. Гармонь, что ли, какая особенная? Эх! Как вывизгивает, ну прямо словами выговаривает. Начал ты эту вот... ну, протяжную-то... меня как обварило всего. А коровы, коровы-то как слушали! Траву щипать перестали, головы подняли, мордами на Останиху уставились, даже и не жуют, трава во рту торчит, а они не жуют. Вот это музыка! Как выговаривает, как вывизгивает. Покажи мне хоть, что за инструмент такой. В жизни не слыхал, чтобы так играло; если бы мне так научиться, что хошь бы отдал...
Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо.