Он шагнул навстречу, сжал протянутую руку.
– Я знал, что ты приедешь. Даже тогда на вокзале, всё равно знал. Не тот ты человек, чтобы оставаться дома. Ты один?
– Со мной юнкер. Рекомендую. Вместе ехали до Новочеркасска.
Парфёнов перевёл взгляд на Осина и окликнул дежурного.
– Ларионов, определите вновь прибывшего в роту штабс-капитана Мезерницкого, пусть дадут место и накормят. А ты, Володя, со мной. Уж нам есть о чём поговорить, – он хлопнул Толкачёва по плечу. – Как же я рад!
Толкачёв потянулся за плащом, но Парфёнов махнул: оставь – и повёл его по коридору в свой кабинет. Больничный дух ощущался здесь не менее остро, чем на Барочной. Пахло той же касторкой и гниющими бинтами. Этот запах Толкачёв запомнил по фронтовым полевым лазаретам, где им пропиталось всё вокруг, даже земля и небо над серыми полотнищами санитарных палаток.
– На запах не обращай внимания, – сказал Парфёнов. – Пытались проветривать, мазали всякой всячиной, попа звали. Ничего не помогает. Ну да мы здесь ненадолго. В штабе говорят, скоро переведут в Ростов.
– Чем же Новочеркасск плох?
– Новочеркасск не плох, в том-то и дело. Но Войсковое правительство требует, чтоб мы убрались за пределы Донской области. Думают, если мы уйдём на Кубань или в Ставрополь, большевики перестанут на них давить.
Толкачёв кивнул слабо.
– Их можно понять, они надеются пережить это время.
– Надежда приговорённого к расстрелу.
– Думаешь, всё так серьёзно?
– Увидим.
Парфёнов толкнул дверь кабинета и сделал приглашающий жест рукой. В кабинете не было ничего лишнего: узкая кровать, стол, несколько стульев и платяной шкаф, наполовину заполненный деловыми папками. На столе телефон, чернильница, разбросанные в беспорядке бумаги. Толкачёв покосился на пальцы Парфёнова, они были запачканы чернилами. Парфёнов перехватил его взгляд и усмехнулся.
– Ну да. А ты как хотел? Батальон – это не команда конных разведчиков. Здесь не кровь, здесь чернила льются.
Он открыл нижний ящик стола, достал початую бутылку коньяка и два бокала.
– Вот, настоящий французский. Ребята сегодня с рынка принесли. Как знали. Я только чуть отведал, чтоб удостовериться, – он разлил. – Давай за встречу. И за твоё назначение.
– Назначение?
– С сегодняшнего дня всей канцелярией будешь заведовать ты. Отныне ты мой помощник или, если хочешь, начальник штаба. Формулировка значения не имеет.
Толкачёв поднял бокал, пригубил. На язык и дёсны лёг горький привкус спирта. Нет, не настоящий. Откуда здесь вообще может взяться настоящий французский коньяк, тем более с рынка?
– Ты голоден? – спросил Парфёнов и, не дожидаясь ответа, поднял трубку телефона. – Дежурный… Ларионов, сходи в столовую, узнай, что у них от ужина осталось. И скажи Донскову, пусть из расположения принесут кровать, у него теперь много пустует.
Толкачёв допил коньяк, едва сдержался, чтоб не поморщиться.
– Не торопишься ты с моим назначением?
– Сейчас по-другому не бывает.
– Я выше роты не поднимался.
Парфёнов снова разлил по бокалам.
– Вот и поднялся. Батальон двух ротного состава. Но двух рот, как понимаешь, не наберётся. Рота юнкеров около ста человек и рота кадет сорок с небольшим. Три дня назад из батальона вывели юнкеров-артиллеристов, почти половина личного состава. Из них сформировали Сводную Константино-Михайловскую батарею. Так что людей не хватает.
– Это поправимо. С обстановкой как?
Парфёнов откинулся на спинку кресла.
– Здесь ещё сложнее. Атаман Каледин признавать новую власть отказался, запретил Советы и выставил на границах области казачьи полки. Большевики на Дон пока не лезут, побаиваются. Но силы копят. В Ростове местные революционеры снюхались с солдатскими комитетами запасных полков, тянут с них оружие, создают боевые группы из рабочих. Вдрызг разругались с Войсковым правительством, требуют передачи полномочий. Ссылаются на постановления из Петербурга о переходе власти в руки Советов. Советские, мать их!.. Каледин назначил начальником гарнизона генерала Потоцкого, тот их кое-как сдерживает, но, боюсь, долго этот маразм не продлится. Не сегодня-завтра полыхнёт непременно.
– Начнём стрелять?
– Придётся.
– Сможем?
– А как иначе? Тут по-иному нельзя. Не получится.
Очень хотелось согласиться с Парфёновым и убрать из головы все сомнения, а потом ринутся в бой, возвращая страну в рамки закона. Бунтовщики должны быть приведены к порядку, а если у бунтовщиков в руках оружие, значит, и приводить к порядку их придётся с помощью оружия. Но сейчас не девятьсот пятый и крови прольётся больше – значительно больше. И каково это вообще – стрелять по своим?
В дверь постучали. Четверо кадет принесли кровать, спросили, куда ставить. Парфёнов кивнул в сторону окна. Следом вошёл юнкер с подносом. На подносе тарелка с остывшим картофелем, кружка чая и кусок хлеба. Юнкер глянул виновато на командира батальона, мол, другого нет, поставил поднос на стол и ушёл.
– С продовольствием скверно, – констатировал Парфёнов. – От Организации кроме мороженой картошки и капусты ничего не получаем. Иногда дамы из городского благотворительного общества присылают продукты, но всё равно мало. С боеприпасами та же ситуация. Но это моя забота, твоя – учебный процесс. Опыт у тебя есть.
Толкачёв ковырнул вилкой картофелину, откусил хлеба, и только сейчас почувствовал, как сильно хочет есть. Последний раз он ел утром в поезде, «добили», как выразился Липатников, неприкосновенный запас. Хотя какой там запас, два яблока и фунт ржаных сухарей на всех. Осин пытался предложить свою долю Кате, та отказалась, и Осин покраснел, будто сделал непристойное предложение. Юноша влюблён, это очевидно. Сложно не полюбить такую барышню. Красива, образована. Лара как-то сказала, что женщины делятся на две категории: на тех, кто стремится замуж, и тех, кто хочет жить вечно. Лара максималистка, она видит только белое и чёрное, точнее, белое и красное, жизнь для неё воздух – вдохнула-выдохнула. Катя другая. Совсем другая. После неё обязательно что-то останется.
Толкачёв с сожалением посмотрел на пустую тарелку, как же быстро он съел этот невкусный картофель. Мама подавала его со сливочным маслом, а к нему сельдь, или квашеную капусту, или солёных груздей, которые каждую осень присылала из Семёновского уезда тётка. За столом всегда было по-домашнему уютно. После ужина отец заводил патефон, садился в кресло и под шершавые звуки партии мистера Икса выкуривал трубку. Потом брал газеты и уходил в спальную, а патефон и пластинки доставались им с сестрой. И вот теперь ни музыки, ни грибов, ни уюта.
– А с Ларой у тебя в самом деле всё? – спросил Парфёнов.
Он спросил это как о чём-то свершившемся бесповоротно, и Толкачёв подумал, что с Ларой действительно всё. Такие жаркие были отношения, но, видимо, жара всё испепелила. Сожгла. И боль от расставания, которая томила его все последние дни, вдруг начала отступать. Он почувствовал лёгкость; это стало неожиданностью, он улыбнулся и кивнул:
– В самом деле.
– Какой роман был.
– Всё кончается.
– Банальность.
– Увы.
– Жалеешь?
– Нет.
– Жалеешь.
– Не ехидничай. Впрочем, знаешь, Василий, почему не жалею? Сначала, видит бог, было тяжело. Я думал, наши отношения – это навсегда. Свадьба, дети, умереть в один день. Всё, как в сказке – радужно и никаких иллюзий. И когда она сошлась со своим товарищем, я решил уехать из Петербурга. Всё равно куда, лишь бы уехать. Было больно, обидно, хотелось поддержки. Я стоял на перроне – вокруг страх, суета – и вдруг я вспомнил нашу последнюю встречу, когда ты звал меня на Дон. И я решил – еду. Снова армия, снова в бой. Хоть какая-то польза. До Москвы я ехал в тамбуре. Ужасный холод, тело до сих пор как в ознобе – бьёт не переставая. Люди входят, выходят. На станциях флаги, хамство, разбитые стёкла. Ты не представляешь, Василий, как изменилась страна за последний месяц. Всего-то считанные дни, – но какие дикие перемены! Я видел, как вели на расстрел офицеров. Это было так буднично, обыкновенно, и всем вокруг не было до этого дела. А я стоял, смотрел на это… и не сказал ни слова. Понимаешь? Если бы я сказал хоть что-то, меня самого повели под таким же конвоем. Я бы не доехал…